И, наконец, Юм мог бы уделить время размышлениям о концепции постыдного удовольствия. Этот термин был ему знаком, пусть и не в современном контексте. Сэмюель Джонсон в своем журнале «Бродяга» в 1750 году писал о человеке, который с чувством полного удовлетворения «получает наслаждение от хитрости удавшегося обмана, от разгульной ночи, от интриги постыдного удовольствия». Во времена Джонсона постыдные удовольствия на самом деле вызывали чувство вины. Под ними подразумевался не еще один кусочек шоколадного тортика; речь шла о визите в бордель либо о каком-то существенном отступлении от установленной моральной нормы (удовольствие пройдет, предупреждал Джонсон, а чувство вины останется).
Лишь за последние несколько десятков лет, как говорят данные сервиса nGram компании «Гугл», выражение «постыдное удовольствие» обрело реальное значение. Сегодня мы используем это выражение, когда говорим о двух вещах (особенно это касается женщин): о потреблении культурных ценностей и о пище. И здесь вновь мы сталкиваемся со смещением понятия «вкуса» – мы знаем, что это «не пойдет нам на пользу», но это все равно нам нравится. Композитор Николас Макгеган сравнил свою любовь к вальсам Штрауса с любовью к десертам с высоким содержанием холестерина; это то, что не должно ему нравиться: «Я слушаю их тайком, точно так же, как люди поглощают дома в одиночестве шоколадные тортики».
Концепция «постыдного удовольствия» весьма странная. В ней имеет место проблема причинности: удовольствие вызывает чувство вины или на самом деле от чувства вины возникает удовольствие? Доставляли бы постыдные удовольствия радость, если бы не считались постыдными? Или чувство вины возникает потому, что мы не чувствуем вины, предаваясь подобным удовольствиям?
Конечно, мы на самом деле чувствуем вину от того, что предаемся постыдному удовольствию, и рассказывать об этом мы не станем. Сам факт заявления об этом вслух говорит о том, что мы – всего лишь гости в этом временном прибежище дурного вкуса. Называя что-либо постыдным удовольствием, мы даем себе разрешение ему предаться. В одном исследовании участникам предлагали кусочек шоколадного торта (очевидный символ постыдного удовольствия). Если участники не испытывали предварительно чувства вины, большинству из них ничуть не меньше хотелось его съесть. От торта по причине возможного чувства вины отказывались лишь те, кто с самого начала не хотел есть торт. По предположению исследователей, простой запуск чувства вины может помочь найти мысленный обходной путь к удовольствию – словно мы запрограммированы на то, что нечто, вызывающее вину, будет нам приятно. Возможно, так и есть – по крайней мере до момента свершения. Как заметил Сэмюель Джонсон, «в будущем события и возможности представлены в большом количестве, без какой-либо явной связи с их причинами, и поэтому мы разрешаем себе свободу выбора наиболее приятного варианта».
Если бы мы действительно испытали неприятные ощущения от понравившейся книги – от какой-нибудь гадкой и отталкивающей брошюрки, – у нас возникло бы чувство стыда, а не вины. Возможно, в вашем сознании эти два понятия связаны, но психологи убедительно доказали, что это два совершенно разных явления.
Разница в том, что стыд является «чистым эмоциональным состоянием» – вы обязательно узнаете его, если испытаете (или увидите его признаки на чужом лице). Вина же является «гибридом эмоции и познавательной способности»; часто приходится думать о причине, по которой кто-то чувствует вину. Стыд, как было доказано, чаще относится к личности в целом, а вина – к конкретному действию. Кто-то может назвать вас плохим человеком, а кто-то скажет, что вы совершили плохой поступок. Вина предполагает возможность ее загладить – вот почему можно «признаться», что мы смотрим плохое телешоу. Единственным наказанием в данном случае может стать наказание от себя самого. Чтобы смягчить чувство вины, когда мы «идем наперекор» чьей-то воле, если подумать, мы можем начать вести себя более услужливо, либо можно направить наши негативные чувства на саму жертву (особенно если жертва принадлежит к «посторонним»). Можно утверждать, что именно так и происходит с «постыдными удовольствиями». Мы знакомимся с каким-то объектом культуры, который по нашему ощущению находится гораздо ниже нашей обычной планки, а затем называем его чушью (не самих себя, а объект).
Постыдное удовольствие – не просто разрешение на употребление, а сигнальный механизм: мы с вами знаем (или же считаем), что объект ниже нашего уровня. Причислив его к классу постыдных удовольствий, мы уверяем в этом себя (и окружающих). Постыдным удовольствием вы назовете что-то лишь в присутствии другого человека, который тоже может счесть это удовольствие постыдным. С тем, кто считает поход в ресторан «быстрого питания» относительной роскошью (я сам был таким в юности), вы не станете разговаривать о фастфуде как о постыдном удовольствии. Вся концепция постыдного удовольствия обладает нисходящей культурной ориентацией. Чувак, который каждый вечер сидит перед теликом в кресле (не важно, придуманном Кинкейдом или нет), смотрит бои без правил и поглощает убойные чипсоны, даже если предложить ему билет в ложу «Метрополитен-опера» на «Риголетто», вряд ли решит, что это постыдное удовольствие.
Но в защиту противоположной точки зрения – что постыдным удовольствие быть не может, говорит привкус снисхождения, чувствующийся даже несмотря на демократическую всеохватность понятия. Ведь суждение о том, что не является постыдным удовольствием, столь же резкий шаг, как и объявление удовольствия постыдным. Если зайти дальше и объявить, что ничто из того, что мы едим, слушаем или смотрим, не может вызывать угрызений совести по той причине, что есть нечто лучше, возникает ощущение некоего шовинизма, который проявляют те, кто точно знает суть и происхождение вещей. В некотором роде такая всеобъемлющая непредвзятая «всеядность» может представляться новейшим снобизмом, и вы испытаете смесь жалости и отстраненного удивления, если кто-нибудь скажет: и что тут такого, если вам это нравится? Эта спорная территория между вами и объектами ваших реальных симпатий и тем, что должно нравиться вам (или другим), представлявшаяся столь досадной Юму, сегодня напоминает нетронутое минное поле в демилитаризованной зоне. Это то, о чем мы предпочитаем не говорить, – и одно лишь наше молчание говорит о многом. И если сама идея всеобъемлющего стандарта уже никому не нужна, придумываются тысячи новых идей; сегодня вопрос не в том, что вам нравится или должно нравиться, а в том, почему и каким образом это нравится.
Глава VПочему (и как) меняются вкусы?
Мне нравилось, что мне что-то нравится еще до того, как это было круто, и до того, как это стало круто.
1. А ты и завтра будешь меня так же любить?
В 1882 году на лондонском аукционе «Кристи» был установлен рекорд по цене, когда-либо уплаченной за картину современного художника. Заплатили 6000 фунтов. Что за работа, спросите вы? Эдвин Лонгстен Лонг, «Вавилонский рынок невест». И если вы сейчас пытаетесь вспомнить, что же это за холст, не трудитесь: ни Лонг, ни его монументальные полотна сегодня не известны никому, кроме специалистов.
Но в 1882 году, когда знаменитый английский фабрикант гарантированно сомнительных патентованных пилюль (утверждали, что «пилюли Холловея» употребляла сама королева Виктория) Томас Холловей заплатил эту колоссальную сумму, дело обстояло не так. Полотно – огромное, драматичное и восхитительно подробное изображение древнего базара, где бесприданницы с помощью торговли превращались в более желанных невест (сюжет был позаимствован из «притянутой за уши» легенды в изложении Геродота), – стало сенсацией как в обществе, так и среди критиков. Оно было так знаменито, что Джон Рёскин назвал его «картиной, исполненной высочайших достоинств».
Несмотря на сюжет из древности, картина принадлежала своему времени. Эротические восточные образы и легко читающийся комментарий по вопросу имущественной сущности брака были весьма привлекательными для Викторианской эпохи и современного художнику Лондона. Как утверждал журнал Королевской академии, полотно обладало всеми достоинствами: «Богатство и древность, сценический драматизм и увлекательность, красота и немного гротеска, античность фактуры и намек на современные проблемы». В нем даже слегка затрагивался вопрос восходящего (как говорили некоторые, раздутого) рынка искусств, подогреваемого денежными мешками вроде Холловея. Конечно же, аукционист на картине, по общему мнению, был похож на аукциониста «Кристи», а в изображенных на полотне покупателях невест прочитывался тонкий намек на арт-дилеров той поры.
Лонг, плодовитый и популярный художник своего времени, завершил свой «блокбастер» в 1875 году. Эту дату нужно отметить, так как в том же году в Париже, в аукционном доме «Друо», прошел совсем другой, но не менее примечательный аукцион. Были представлены работы художников Моне, Сислея и Ренуара. В работах не было исторической и живописной точности, не было глобальных общественных проблем; это были бытовые сюжеты в стиле, который один французский критик, вполне в русле господствовавшего тогда вкуса, описал как то, что случается, когда мартышке «дают коробку с красками». На этом аукционе были отнюдь не рекордные цены; как отметил бывший когда-то директором «Кристи» Филипп Хук, цены «были отчаянно низкими».
Мы знаем конец этой истории. Лонг, сохранив уважительное отношение критиков как художник, постепенно исчез из поля общественного внимания, а подвергавшиеся насмешкам импрессионисты, которым не всегда удавалось даже подарить свои работы, впоследствии превратились в «рок-звезд, собирающих стадионы», – этих художников знают даже люди, далекие от искусства. «Ложа» Ренуара, которая на аукционе 1875 года продалась за грошовую сумму в 220 франков, в 2008 году была продана за 14,8 миллиона долларов.