Царь Дариан — страница 24 из 25

Путь его лежал преимущественно по горам. Если встречал ручей, переходил по камням, опираясь на палку. Большие реки пугали ревом и яростью. Он брел вверх по течению и всегда находил подходящее для переправы место. Но забираться приходилось подчас далеко, к самым истокам, к ледникам, где небо становилось тонким.

Звери его не боялись. Олени подходили запросто, словно узнавали в нем своего. Но и осторожные архары, обычно при первом же, самом отдаленном признаке опасности уносившиеся на недоступные кручи, недосягаемые ни для кого другого, позволяли приближаться к себе. Собственно, у него не было такой задачи – приближаться к архарам, просто, если они встречались на пути, он мирно брел мимо, а они, гордо встряхивая прекрасными рогами, изумленно смотрели на него, и в каждом из выпуклых глаз горела искра желтого света.

Когда на него впервые вышли два волка, он не испугался – он давно уже ничего не боялся. Звери остановились в отдалении, пристально его разглядывая, а он сказал с насмешливым осуждением:

– Эх вы, нищета бродячая, что вы тут жрете-то? Вот и видно, что нечего вам: кожа да кости.

Волки вели себя мирно, но, когда он протянул руку почесать одного за ухом, тот шарахнулся, будто приложили каленым железом. Однако к вечеру свыклись, и две ночи ему было тепло – он спал между ними, как между двумя теплыми печками. Потом они ушли – должно быть, настала пора поохотиться. Потом он и других встречал… много разного случалось.

Однажды он почувствовал, что теряет интерес к движению.

До другого климата Дариан так и не добрался, в тутошних краях тоже было довольно жарко. Он стоял у подножия высокого утеса, вершина которого представляла собой сравнительно ровную площадку, – убедился в этом, когда забрался посмотреть. Сверху открывался приятный вид. Дальние хребты переливались разными цветами слагающего их камня и покрывающей скалы растительности. Под утесом густились заросли кустарника. Тут были и тамариск, и арча, и какие-то еще большие деревья, вдали виднелись три корявые, но белоствольные березы. Подножие утеса, где сочился родник, густо поросло эфедрой.

Он сел и стал смотреть вдаль. Когда глаза закрывались, он видел сны, следил за вереницей странных событий, составивших его жизнь. Иногда в них вплеталось то, чего на самом деле не было, но и эти фрагменты не казались ему небывальщиной: он не воображал их, а вспоминал.

Потом он снова раскрывал глаза и смотрел вокруг, но обычно не видел ничего нового. Время текло медленно, вкрадчиво, один день не отличался от другого. Разве что летом все было зеленым и шумным: птицы бессвязным хором неустанно славили Господа, гремел разноголосый хор цикад, сверчков, кузнечиков, лягушек и прочих существ, что единственной целью своей жизни ставят как можно громче оповестить о ней окружающий мир. Листва лепетала под легким ветром – или рыдала и гневно вскрикивала, когда безжалостный вихрь рвал ее охапками и наотмашь швырял вдаль.

Осенью заливала округу желтизна, а трава окончательно иссыхала, становилась ломкой и громко скрипела ночью, выдавая движение невидного во тьме зверя. К зиме природа оголялась и скучнела, черные сучья на фоне пасмурного неба образовывали причудливые узоры: они напоминали ему переплетения железных дворцовых оград, которыми так славился некогда его город Дараш. А потом приходила весна, и все начиналось сначала: оживала растительность, слетались пичуги, жаворонок вскрикивал где-то примерно на середине расстояния от земли до солнца – взмывал и падал под свою простую, но неумолчную песнь, взмывал и падал, будто шил по синеве.

Царь Дариан снова закрывал глаза и возвращался к раздумьям.

Одно время он привлекал некоторое внимание местных жителей, по чести говоря не такое уж и пристальное. Наверное, они считали его святым или аскетом, который сидением своим на этом утесе пытается доказать свою любовь к тому или иному богу и получить взамен его благоволение. Иногда ему приносили кое-какую еду: хлеб, кислое молоко, те же отруби, летом и осенью яблоки или сливы, не сильно отличавшиеся от тех, что он находил сам. Если кому-нибудь из них приходила мысль отнести снедь к нему на утес, он кое-что нехотя ел, выбирая помягче. Если же оставляли у подножия, Дариан зачастую ленился спускаться, скудные дары оставались нетронутыми, их расклевывали воробьи и майнушки.

Царь оброс волосами, длина которых давно уже стала больше его роста, и, если ему приходила мысль пройтись на водопой, они волочились за ним путаным шлейфом. Ногти если не обламывались, то закручивались спиралями, пальцы Дариана были украшены целыми их гирляндами, однако подобные мелочи его давно не волновали. Кожа, отданная солнцу, ветру, зною и холоду, огрубела, стала чешуйчатой, как змеиная, а с годами роговела, покрывая его все более мощным панцирем.

Потом он перестал даже подниматься на ноги, сидел недвижно, размышляя с закрытыми глазами. Весной вьюн оплетал его колени, осы и шершни заводили гнезда под мышками, в плотной копне волос на голове уютно устраивалась со своими птенцами коноплянка, а на следующий год – пищуха или зяблик. Сухая листва собиралась у его стоп, покрывала плечи, мало-помалу трухлявея и уплотняясь, и тогда на нее ложилась новая. Бывало, ливни уносили часть его листвяного покрывала, и тогда Дариан некоторое время чувствовал прохладу, однако скоро падала новая, и все становилось на прежние места.

Время шло и шло. Большая часть его мыслей была отдана как раз ему, времени. Он не ставил перед собой задачу додуматься до чего-нибудь определенного, потому что уже знал, что время, увы, есть неразрешимая загадка. Он лишь вновь и вновь удивлялся ее неразрешимости. Идет время, думал он, уже давно не пытаясь раскрыть глаза, куда же оно идет. И приходит ли назад, достигнув цели своего путешествия? Ведь все возвращается – и снег, и цветы, и птицы, и облака. Может быть, и время тоже? Ну да, понимал он во сне, оно же просто идет по кругу – точь-в-точь как скотоводы, что раз за разом, год за годом гонят свои стада вековечным маршрутом. Значит, и время однажды, замкнувшись, двинется по своим следам, и все начнется заново. Надо только дождаться.

Люди навещали его все реже, под конец не чаще раза в год, а то и раз в три года. Однажды дехканин, пришедший к нему с парой лепешек и чашкой кислого молока и рассчитывавший помолиться и попросить, чтобы его бараны не терялись, а корова растелилась так же хорошо, как и в прошлый раз, уже не смог понять, где именно сидит царь Дариан.

Он обошел утес, внимательно приглядываясь и пытаясь различить его фигуру, но так и не различил. Недоумевая, разочарованный земледелец сел поблизости на затененный камень и неспешно сжевал одну из двух лепешек, запивая молоком и размышляя. Должно быть, ушел, думал он. Странно. В прошлый раз он еще отчетливо его видел – ну, то есть можно было примерно догадаться. Тогда ему показалось, что старик уже никуда и никогда не сможет уйти: он уже почти сливался с утесом, а на том месте, где должно было быть его лицо, к тому времени уже плотно заплетенное ветвями, сидел большой богомол.

– Ладно, – сказал он, поднимаясь с камня и пожимая плечами. – Ну и впрямь, не вечно же ему тут торчать.

Дехканин больше не приходил, а время не прекратило своего течения. Одно поколение сменялось другим, другое третьим, никто их не считал, они просто растворялись в пучине неизведанного, исчезали в неизбывном мраке, и уже не находилось человека, который бы знал, почему утес называется Дариановым. Обрывистая скала стала просто мазаром, каких тысячи и тысячи, – местом, куда приходят люди поклониться святому, с именем которого связан родник, или водопад, или пятисотлетняя чинара, или еще какое приметное явление.

Правда, Дарианов мазар находился далеко от проезжей дороги, паломники добирались сюда сравнительно редко. Но все же порой преодолевали тяготы пути, надеясь излечиться от болезни, с какой не может справиться ни один знахарь, или попросить удачи в торговом деле, или просто пожаловаться на тяжелую жизнь. Оторвав от подола, они повязывали памятные тряпицы на ветви ближайших кустов, садились неподалеку, ели то, что принесли с собой в узелках, творили недолгую молитву, завершая ее всегда одним и тем же: произносили слово «аминь» и оглаживали бороды – или нежные безбородые лица – ладонями в знак символического омовения.

Разумеется, сложилась легенда. Никто не знал, сколько ей лет, а может быть, и веков. В немудреном сказании говорилось, что утес служил убежищем одному сильному святому из Багдада (почти такому же сильному, как если бы он явился из самой благородной Бухары), проведшему на скале долгое время – как минимум половину своей чистой жизни, а то и, кто знает, один Бог знает, всю. И так-то был праведен этот человек, и так-то усиленно размышлял он о Всевышнем, и так-то не хотел причинять зла ни людям, ни птицам, ни даже насекомым и растениям, что однажды Бог, убедившись в его непреклонной вере и оценив несокрушимость его преданности, взял безгрешного к себе – да, вот прямо вознес в небо, в синеву и сияние. И те, кто это видел, – а такие люди были, были такие люди! – попадали наземь от изумления и испуга, а придя в себя, порадовались за святого и хором возблагодарили Господа за содеянное – за то, что Он разрешил праведнику навечно встать у Его ослепительного престола.

Время шло и шло, и однажды к утесу пришли двое влюбленных.

Каждый из них – и юноша, и девушка – знал о своих чувствах, но оба еще робели открыться друг другу: ни девушка, ни юноша прежде не признавались в любви, с каждым из них это должно было произойти впервые, они боялись разочарования и думали не о том, как все-таки посметь и, может быть (хотя, конечно, на взгляд каждого, это было совершенно невероятно), в итоге убедиться во взаимности, а, наоборот, делали все, чтобы другой не подумал, будто бы к нему питают какие-то особенные чувства.

Они сели на горячие камни, стали болтать о пустяках. Потом юноша полез в котомку и достал яблоко. Он разрезал его ножом пополам, и они сгрызли по равной доле.