— Почему ты так закрепощен? Разве в этой картине есть что-то аморальное? Когда я был молодым, я тоже рисовал человеческое тело, да и как может художник, делающий свои первые шаги, не рисовать человека? А все эти моралисты, похоже, вышли из чрева матери уже одетыми.
Он говорил точь-в-точь как Ли Хуэй. Художник опустил трубку и разогнал рукой дым.
— Эта картина правдиво говорит о чувствах, мыслях, надеждах совсем молодой девушки. Ты осмотри ее комнату — и сразу поймешь внутренний смысл ее стремлений. Это дом ее отца, из которого, наверное, только что увезли конфискованное имущество. Мать, очевидно, уже умерла — на столе фотография в черной рамке. Девушка только проснулась, подбежала к окну. Отца уже увели, а она увидела за окном…
Ли Хуэй нарисовала саму себя? Он мог бы догадаться.
Художник опять затянулся из своей трубки и сказал:
— Многие из нас сейчас не уверены в себе, напуганы. Не надо, не понимая чего-то, сразу заявлять, что это не так и нужно по-другому.
Лян Цисюн тут же подумал о себе: неужели и он слаб? Возможно, это и так.
На следующий день после выставки в Академии художеств Ли Хуэй потащила его на озеро. Она придумала нарисовать прямо на берегу портрет Лян Цисюна и вручить ему его в качестве подарка. Конечно, это был явный шаг к нему со стороны Ли Хуэй, но он решил не поддаваться и как бы шутя отказаться позировать. Они договорились встретиться у озера под гибискусом.
Лян Цисюн прождал уже полчаса — она всегда так опаздывала. Наконец Ли Хуэй пришла. В белоснежном костюме и странной, сразу бросающейся в глаза шапочке. Вид у нее был такой, как будто она вернулась на родину из эмиграции. Прохожие глазели на нее, а она совершенно не обращала внимания, словно в парке, кроме нее, никого не было.
— Ты так выглядишь. Люди обращают внимание… — Лян Цисюн постарался сказать это как можно осторожнее.
— Да? Вот уж не знала, что тебя так волнуют чужие заботы!
Сказала, как вбила гвоздь. Лян Цисюн не выдержал взгляда ее блестящих насмешливых глаз. Как будто умолкла, оборвавшись, завораживающая, звавшая за собой мелодия. Они сидели на берегу озера в молчании. В глазах мужчины женщина — это абсолютная тайна. Ли Хуэй всегда вела себя по-разному: то это был обжигающий, яростный смерч, то тихий ледяной холод. И кто мог сказать, о чем она думает, когда сидит вот так и молчит? Ли Хуэй скинула босоножки на высоком каблуке, сняла носки и опустила ноги в воду. Заходящее солнце окрасило деревья и стоящую на горе пагоду в розовый цвет. Вода в озере была черной, как тушь. Ли Хуэй болтала ногами, белые брызги казались жемчужинами. Лян Цисюн сорвал зеленую травинку и теребил ее.
— Я вовсе не хотел испортить тебе настроение. Я только сказал…
— «Я не хотел, я только»! Думать надо! Ворчишь хуже старой бабки!
— Да-да… Но я просто хотел бы, чтобы ты была такая же, как и все. Немного проще, что ли…
— А ты как-то слишком легко командуешь мною. Да и вообще, тебе еще рано это делать. Я, по-моему, не просила тебя быть моим духовным наставником!
Лян Цисюн посмотрел на ее надменное лицо и поджал губы. Что он мог сказать? Ведь он ей действительно никто. Ли Хуэй поболтала в воде ногами, потом затихла и задумалась…
— Мне не нравятся вот те цветы и верхушка пагоды. Я люблю естественные цвета. Если писать здесь пейзаж, то лучше всего акцентировать черноту этой воды. Глубокий черный цвет. Он гораздо богаче, чем все эти бьющие в глаза краски… Посмотри, какая в этой воде глубина и какая чистота. Она как прозрачное и крепкое вино. Ты не чувствуешь? А я уже словно пьяная.
Этот дурачок, конечно, ничего не чувствует. Он, наверное, считает, что все разговоры о любви должны заключаться в постоянном повторении одних и тех же двух фраз: «Ты меня любишь?» — «Я тебя люблю».
Солнце скрылось, на небе остался только светлый отблеск. Под деревьями уже сгустились сумерки. Озера будто вообще не видно. Замечательный черный цвет. Ли Хуэй сорвала травинку и стала ее жевать.
— Я как раз думаю, почему у диких растений такая жизненная сила — гораздо больше, чем у выращенных людьми? Я люблю запах этой травы. Почему-то я вспоминаю забытый запах мамы…
И снова Ли Хуэй была уже где-то далеко — в своих фантазиях и мечтах. Она словно только-только появилась на свет, все в мире казалось ей новым и удивительным. Из-за деревьев поднялась на небо луна и, как застенчивая девушка, осторожно приоткрыла свое нежное лицо.
Ли Хуэй молчала и, привстав, смотрела на луну. Какое у этой девушки лицо! Глядя на Ли Хуэй, можно забыть все — так волшебный лотос лишает людей памяти. Может, она вспомнила о чем-то или что-то разглядела в лунном свете. Ли Хуэй вдруг придвинулась к нему, сжала его плечо. Он почувствовал ее напряженное тело, ее горячее дыхание обожгло его. Вдруг что-то упало на руку Лян Цисюну. Что-то влажное — обжигающее или ледяное? Ли Хуэй с силой оттолкнула Лян Цисюна, лицо ее побледнело, в глазах стояли слезы. Почему она плачет? Эти слезы, судя по всему, не от волнения. И не от любви — Лян Цисюн чувствовал это. Он был растерян и напуган.
— Что с тобой?
— Ничего. Самое правильное — это не пытаться проникнуть в глубины девичьего сердца. Ты хотел мне что-то сказать. Наверное, насчет моей одежды? Скажи…
— Да нет, ничего. — Лян Цисюн замялся. — Я только хотел, чтобы ты задумалась над тем, как ты выглядишь со стороны.
Ли Хуэй усмехнулась:
— Ну говори. С удовольствием послушаю твои уроки морали.
— Я просто слышал, что очень многие товарищи…
— Не толки воду в ступе.
— Но ты ведь все знаешь. Я уже тебе все говорил.
— Из того, что ты говорил, я все-таки толком ничего не поняла, а хотелось бы разобраться. Ты говорил, что я и тебе часто кажусь странной?
— Да, немного…
— Что это за «немного»? — Ли Хуэй засмеялась, подняв голову, потом посмотрела на ставшую серебряной гладь озера. — В каком документе определено, что я должна носить только казенный френч? Что вся духовная жизнь должна идти по одному узаконенному стандарту? У меня свои вкусы, и если они в целом не противоречат общественной морали, если это никак не сказывается на моей работе, то что в этом плохого? Когда на экране танцуют девушки в смелых костюмах, то это почему-то считается красивым. У Сталина и Лу Синя были, например, усы, а теперь ребят точно за такие же усы считают стилягами. Мне всегда казалось, что уверенность в себе и внутренняя свобода раздражают окружающих. Ведь у многих из нас просто нет чувства собственного достоинства — и разве это не главное зло?
Она встала в волнении, подобрала камень и бросила его в озеро. Камень с шумом упал в воду, озеро взволновалось, от места падения разошлось множество кругов. Ли Хуэй опустила голову и посмотрела на Лян Цисюна:
— Тебе кажется необычной моя одежда. А ты не думал, что это говорит в тебе твоя зажатость?
Ли Хуэй закинула руки за голову и звонко рассмеялась:
— Вот у меня кулон — Венера Милосская. Это и символ духовной любви, и прекрасное тело. Правда, если тебе не нравится, то я могу его снять и надеть, например, крест — так будет даже строже и солидней. Или, может быть, изображение Будды — он, между прочим, сделан в Китае!
И вот так она всегда. И может, в этом причина того, что она укладывает больше двухсот пятидесяти метров за смену? И как теперь продолжать разговор?..
На следующий день она действительно надела вырезанного из яшмы Будду. И с этого дня они как будто стали отдаляться друг от друга, словно кто-то выстраивал между ними стенку. Кто? Конечно, этот проклятый Будда!
На предстоящие проводы нужно позвать и Да Ляна. Выйдя из поликлиники, где работала Су Аи, Ли Хуэй сразу отправилась на завод…
Полчаса назад, увидев у себя в кабинете Ли Хуэй, Су Аи решила, что она пришла на прием, и усадила ее на стул для пациентов. Ли Хуэй сказала ей, что болен папа и что Су Аи должна прийти к ним домой и его осмотреть. Это личная просьба Ли Хуэй, потому что отец очень тоскует…
— Очень тоскует? — Су Аи чему-то улыбнулась. Белый халат очень шел ей, она казалась спокойной, уверенной в себе. Ее можно даже назвать красивой, только нет в ней изюминки, этой особой тайной и притягательной женской силы. По крайней мере Ли Хуэй этой силы никогда в ней не чувствовала.
— Он очень тоскует… — повторила Су Аи и опять замолчала, не сказав того, чего так ждала Ли Хуэй: «Твой отец тоскует потому, что ему нужен кто-то близкий. Может, это имеет какое-то отношение ко мне?» Разве эта тоска входит в круг ее врачебных обязанностей? Но лицо Су Аи порозовело.
— Да. Ведь он так одинок. Ему даже не с кем поговорить по душам, разве только с вами. Говорят, когда его арестовали и держали в Хэланьшани, он очень сильно болел и вы спасли его…
— В то время я тоже была в заключении.
— Приходите к нам сегодня поужинать. Папа очень обрадуется.
— Ты думаешь? Обрадуется?
— Да что тут говорить! Я вас приглашаю!
— Спасибо.
— Это вам спасибо. До вечера.
Вот это удача! Ли Хуэй ругала себя: глупая девчонка, она действительно могла устроить спектакль… Ли Хуэй спускалась по лестнице, а Су Аи стояла на верхней площадке. На лице Су Аи было написано облегчение, но можно ли было сказать, что такое же чувство испытывала Ли Хуэй? Женщина, которая сейчас провожала ее, не была ее мамой…
Придя на завод, Ли Хуэй заглянула в цех, где шел ремонт сушильной печи, и позвала Да Ляна. Здесь же, в углу у входа в цех, сказала ему о проводах Большого Суня. Да Лян, не говоря ни слова, смотрел на Ли Хуэй. Он был очень вдумчивым человеком. Никогда не открывал рта, хорошенько чего-либо не обдумав, но, если что-то решал, сбить его с намеченного пути было очень трудно. После речи на собрании Лао Фаньтоу он вместе с Ли Хуэй выступил по поводу демократичности выборов. Они оба критиковали Лао Фаньтоу, а Да Лян потом предложил в начальники цеха самого себя. Он заявил собранию:
— Если я буду руководить цехом, то налажу работу лучше Лао Фаньтоу. Срок — один год. Если я за год не осуществлю своих план