– Твоими бы устами да мед пить, Васенька! – как-то загадочно произнесла царевна. – Хорошо было бы, если б все обошлось мирно и тихо, как говоришь ты!
И долго еще беседовали царевна и Голицын. Но странное дело – Софья многого не договаривала. Утаила она от друга Васеньки про посылки Родимицы в стрелецкие слободы, про то, что еще не далее как вчера она просматривала с дядей Милославским лист, где были написаны имена всех бояр и вельмож, которые должны пасть жертвами задуманного возмущения. Она решила, что Васеньке нечего знать об этом – он многого не понимает: вон ведь младенец какой – считает возможным все устроить без капли крови! Не видит… не чувствует того, что нельзя оставить в живых Матвеева с Нарышкиными!.. Ничего, и без Васеньки теперь обойтись можно. Дело на лад пошло, а когда она добьется своей цели, когда она сделается второю Пульхерией, тогда-то вот Васенька сослужит великую службу и ей, и государству. Теперь же пусть будет подальше – он белоручка, не для него черная работа, да и хорошо, что так, и слава Богу!
Сердце царевны, отуманенное честолюбием, ненавистью и жаждой мести, все же не было лишено добра и света: ей казалось, она была уверена, что нельзя обойтись без крови, и она смело утвердила список жертв, присланный ей Милославским, но ей было приятно думать, что любимый друг ее выйдет чист, без малейшего пятнышка из этого необходимого, но страшного дела.
Голицын едва успел покинуть покои царевны, как на его место явился Иван Милославский.
– Ну что? – тревожно обратилась Софья к боярину. – Что? Все готово? Ведь теперь медлить нечего – Матвеев здесь.
– Да, Матвеев здесь, и медлить нечего! – повторил за нею Милославский. – Вот видишь, и я выздоровел: полно болеть. Целую неделю пролежал, стонал на весь дом, горячими отрубями да кирпичами жег себя, чтоб все видели и знали, как жестоко я болен… А теперь полегчало. Завтра все должно решиться, не то старик предупредит нас, заберет в руки все правление. Больно хитер он – каков был таков и вернулся, ничего не растерял дорогой. Лисица проклятая! Многих уж успел обойти. Приезжали ко мне из бояр некоторые, так только и разговору что про Артамона; лаской его не нахвалятся, которые и с нами были, так теперь готовы лизать полы его кафтана. Нет, где уж тут мешкать!.. Еще одно – я всем толковал про Нарышкиных, что как это Ивана-то Нарышкина на двадцать третьем году пожаловали в бояре, – так что же бы ты думала? – и Артамон-то всем на это жалуется, говорит: Нарышкина не по достоинству награждают. Все и уши развесили, радуются: приехало красное солнышко Артамон Сергеевич! Прощай пока, царевна, завтра свидимся.
Софья пошла проводить его до дверей своих покоев.
Он уже взялся за дверную ручку, уже приотворил дверь, ведущую в галерейку, но царевна его остановила:
– Так как же будет? Так, как мы порешили?
– Да. Чем свет пошлю Александра да Петра Толстого в стрелецкие слободы…
– Ну да, да! – тревожно сжимая своей быстро холодеющей рукой руку Милославского, говорила Софья. – Да… пусть пораньше едут… пусть кричат по всему городу, что царевича Ивана задушили Нарышкины…
– Ладно! Будет исполнено! – ответил Милославский, направляясь далее по галерейке.
Царевна затворила за ним дверь и вернулась к себе. Она не заметила, что в темном углу галерейки, у самой двери, стоит какая-то женская фигура.
Когда двери за царевной затворились и затихли шаги Милославского, эта фигура вступила вперед, подошла к окошку и бессильно оперлась на него, будто боясь упасть.
При бледном свете майского вечера можно было распознать прекрасное молодое лицо, на котором теперь было глубокое нравственное страдание. Большие черные глаза были широко раскрыты ужасом, высокая девичья грудь порывисто дышала.
Это была Люба Кадашева. Проходя галерейкой и невольно остановясь, чтобы не столкнуться с тучным Милославским, она слышала последние слова Софьи…
VI
Минуты шли за минутами, а Люба все стояла у окна в каком-то оцепенении. Много нежданных, мучительных мыслей пронеслось в голове ее.
Что такое она слышала? Она не могла обмануться в значении слов царевны, хорошо теперь его понимала. Так вот какое дело готовят! Вот какому делу и она помогала! И кто же готовит – царевна! Ее Царь-девица, ее небесный ангел! Царевна, краше которой, добрее которой и чище, она думала, никого нет на свете… Эта царевна берет на себя страшную ложь, обман всенародный, следствием которого, может быть, будут потоки крови… Люба все понимала. Не далее как два дня тому назад, по царевниному же поручению, была она в слободе стрелецкой у Малыгина и плакала перед ним, описывая скорбь царевны, тяжкие обиды, которым подвергается Царь-девица. Сама Софья натолковала ей об обидах этих, и ей ли было не поверить царевне!
До сей минуты она видела в ней безвинную страдалицу, а тут что же?.. Она затевает смуту, хочет поднять народ обманом… Или это правда? Действительно задушили Нарышкины царевича?..
Но в ответ на эту мысль Люба горько усмехнулась и зарыдала.
«Разве бы все было так тихо во дворце и в тереме, если б случилось такое несчастье? Царевна незадолго перед этим была у брата и вернулась оттуда спокойною, да и теперь с Милославским говорила совсем не так, как говорила бы, если бы задушили Ивана… Но ведь этого же быть не может – царевна не способна на такой поступок! Нет, надо узнать, в чем дело!»
Люба почувствовала, что если она останется в этой мучительной неизвестности, то всю ночь не сомкнет глаз ни на минуту. Она чувствовала, что не вынесет того непонятного томления, которое закралось теперь в ее сердце.
Вдруг какая-то решимость блеснула в глазах Любы. Она сделала несколько шагов от окна назад, к царевниной двери, и смело вошла в покои.
Царевна сидела в своей рабочей комнате перед столом; в руках у нее была книга, но она, очевидно, ее не читала. Склонив голову на руки, она глядела, не мигая, в одну точку. Мысли ее были далеко. Но, всё же, услышав как отворяется дверь, она подняла голову и увидела входящую Любу.
– Чего тебе? – рассеянно спросила она.
Люба тихо приблизилась и молча остановилась перед нею.
Царевна взглянула на лицо ее более пристально.
– Что с тобою? Какое лицо у тебя странное, ты на себя не похожа. Что случилось?
Люба упала в ноги Софье и зарыдала.
– Да говори же, говори! – уже испуганно попросила царевна.
«Боже мой! Что там? Не несчастье ли какое? Не помеха ли нашему делу?» – подумала она.
– Государыня… – начала, едва останавливая свои рыдания, Люба. – Я шла по галерейке, как из твоей двери выходил боярин Милославский… Я не хотела подслушивать, видит Бог, не хотела и остановилась только, чтоб не толкнуть боярина… Я слышала то, что ты ему сказывала…
Царевна ничего не понимала.
– Ну так что ж? – произнесла она. – Я верю, что ты без вины подслушала и прощаю тебе, только, конечно, ты держи язык за зубами, да, чай, и сама понимаешь… нечего учить мне тебя.
– Государыня! Царевна!.. Так это правда? – в ужасе с отчаянием проговорила Люба.
– Что «правда»?
– Да что царевича задушили…
Софья нетерпеливо пожала плечами.
– А ведь я считала тебя умнее, – сказала она. – Нет, ты, видно, еще дитя неразумное! Царевич жив… Но ведь нужно же как-нибудь поднять стрельцов, нужно же нам как-нибудь спасти себя. Ведь вот до сих пор буянят они там в слободах, а никакой для нас пользы еще не вышло. Так авось весть о том, что царевича задушили, наконец их поднимет – поняла теперь, глупая, что ли?
Люба уже давно понимала. Стоя на коленях на полу перед царевной, она склонила голову и горько плакала.
– Встань! – повелительным и строгим тоном сказала Софья.
Люба машинально повиновалась.
– Или ты больна сегодня, горячка у тебя, что ли? – продолжала Софья. – Чего ты ревешь? Нет, ты полоумная… Уйди, оставь меня, мне не до тебя теперь!
Люба глядела во все глаза на Софью. Слезы ее мгновенно остановились, да и было с чего. Неописанное изумление остановило эти слезы: диво дивное свершилось перед Любой. Чудная, светлая красавица в одно мгновение лишилась всей красоты своей, превратилась в злую, холодную женщину.
Что ж это такое? Или бес морочит Любу, или перед ней не царевна Софья, а кто-нибудь другой, взявший на себя ее облик.
Не проронив больше звука, вышла Люба из этой комнаты, пробралась к себе, накинула на плечи летник, лицо покрыла фатою, тихо вышла из терема и пустилась бежать вдоль Кремля, за ворота, по московским улицам, в стрелецкую слободу, к Николаю Степановичу.
Несмотря на поздний вечерний час, на улицах не было обычной тишины. То здесь, то там встречались Любе выходившие из своих дворов жители. Они подходили друг к другу, тихо и таинственно о чем-то толковали, оглядывались, прислушивались. Что-то странное творилось в городе: никто ничего не знал, но все предчувствовали близкую бурю и не могли успокоиться.
Чем ближе к городскому валу, чем ближе к слободе, тем народу попадалось больше, а за валом и совсем будто днем жизнь кипела. Стрельцы собирались в кучи, громко кричали, спорили. Из кабаков выходили пьяные ватаги с гамом и песнями. Вот завязалась драка, кого-то сильно избили, кто-то стонет… Полное безначалие, никто не останавливает беспорядков, будто и нет совсем у стрельцов полковников. Одни из них во всем потакают стрельцам, сами же, закупленные агентами царевны, подбивают на всякие бесчинства. Другие не смеют показаться, боясь испытать участь товарищей, сброшенных с каланчей.
Опасно быть одинокой молодой девушке среди этого расходившегося, дикого люда. Но Люба не думает об опасности. Как стрела мчится она вдоль улицы. Вот и дом Николая Степановича. Слава Богу, калитка не на запоре! Можно прошмыгнуть в нее, не обратив на себя ничьего внимания. Люба пробежала небольшой дворик и постучалась у крыльца. Прошло несколько невыносимо мучительных мгновений – никто не отзывался.
«Боже мой, – думала Люба. – Его нет дома, он там где-нибудь! Он вооружает теперь свой полк, готовит его к бунту, исполняет то, о чем я сама, несчастная, просила его именем царевны… И он думает, что делает доброе дело… Что же будет, если нет его дома?.. Я должна его видеть!»