Царь-девица — страница 27 из 50

Старый патриарх прислонился к перилам лестницы, крупные слезы полились из глаз его. Он не мог пошевелиться и долго стоял так. Точно сквозь туман видел он, как мимо него, один за другим, со сверкающими копьями бегут стрельцы во дворец.

– Теперь за других изменников пора приниматься!.. – кричат они.

Много их пробежало; крыльцо опять пусто, только смятый, потоптанный, на одной из ступеней лестницы неподвижно лежит молодой подполковник Малыгин. На затылке у него большая рана, из которой бьет кровь, орошая ступени Красного крыльца и блестя на солнце алым цветом.

Проходит еще несколько мгновений. Патриарх все так же неподвижен, и грезится ему, будто на широкие каменные ступени, шатаясь, и путаясь в длинном платье, взбирается какая-то женщина. Безучастный взор патриарха невольно останавливается на ней, и не знает он, что это такое перед ним – видение или действительность.

Вот женщина наклонилась над телом убитого подполковника. Ее молодое, прекрасное лицо страшно исказилось, отчаянный крик вырвался из груди ее, такой крик, что заставил совсем очнуться патриарха. Теперь уж не в забытьи, а наяву видит он, как эта молодая женщина припала на грудь убитого со страшным воплем, целует его и вдруг, с неестественной силой подняв тело себе на плечи, спускается с ним вниз по ступеням. Никто ее не останавливает. Стрельцы в смятении кричат, издеваются над кровавыми останками Матвеева, а она пробирается между них со своею тяжелой ношей.

X

Долго шла Люба, неся на плечах Николая Степановича и не замечая усталости. Она не плакала. Только все лицо ее так изменилось, что его и узнать было невозможно. Люба уже не казалась теперь семнадцатилетней девочкой. Как будто десяток лет, страшных и мучительных, в нескольких часов пронесся над нею.

«Боже, неужели он умрет? – шептали ее пересохшие губы. – Нет, нет… быть не может! Господи! Не попусти! Ведь вот сердце не бьется, а кровь так и хлещет из раны…»

И Люба не знает, как надо унять кровь, не знает, что необходимо перевязать рану. Иногда ей кажется, что есть еще признаки жизни в теле ее друга, иногда вдруг послышится ей слабое биение его сердца, но она не знает, его ли это сердце бьется или она только слышит стук своего собственного, которое разрывается в груди ее. Он еще не холодеет. Она не раз прощалась с покойниками, она помнит этот особенный, страшный ледяной холод – так нужно бежать скорее, скорее подальше… Скрыть его куда-нибудь, чтоб не отняли!

– Это бывает! Бог даст, очнется, – говорит черный арап и мочит водою голову Николая Степановича. – Ну, успокойся, успокойся, красавица, – обращается он к Любе. – Кто это – брат твой али милый? Видно, крепко ты его любишь, да и силы в тебе немало. Кто это его так? За что? Откуда несешь его?

– Да из Кремля, чай, слышал… – отвечает Люба. – А погубили его за то, что своих стрельцов останавливал, как те убивать начали боярина Матвеева.

Произнося эти последние слова, Люба вскрикнула и невольно отшатнулась – что-то страшное сотворилось с черным человеком. Его глаза вдруг расширились, показывая огромные белки, все лицо исказилось, мучительный стон вырвался из груди его. Он схватил себя за голову.

– Кого? Как ты сказала? Какого боярина?

– Матвеева… – прошептала Люба.

– Матвеева! – повторил он отчаянным голосом. – Где он? Где… Жив?

– Нет, его убили… в куски искрошили.

Черный человек упал на землю, продолжая стискивать себе руками голову, и горько, горько заплакал, как малый ребенок.

Люба, смотревшая на него сначала с недоумением, вдруг почувствовала к нему большую жалость.

– Что ты, голубчик? О чем плачешь? – спросила она. Он очнулся и растерянно взглянул на нее.

– Плачу… нет, мне не плакать надо – мне умирать теперь надо! – проговорил он. – Артамон-то Сергеевич – ведь это господин мой, мой благодетель! Неотлучно пятнадцать лет я был при нем: и в радости и в горе ему сопутствовал… Еще ребенком был я, как он купил меня. До него я был у злого человека, тот бил и терзал меня ежечасно… А он-то, мой добрый боярин, ни разу и руки на меня не поднял. Ни разу и дурного слова не слыхал я от него. Он сам, сам учил меня уму-разуму, сам дал уразуметь мне величие Божие, познать Христа Спасителя, окрестил меня в веру православную, был моим восприемником, награждал меня, раба недостойного, всячески, как был он в счастье. А попал в немилость, выслан из Москвы был, так я не отстал от него. Знаю все обиды, все тесноты, голод и холод, которые терпел он. Бывало тяжело ему: и сердце-то болит, и тело-то болит – мы в Пустозерске были, а ни разу он, голубчик, не возропщет, ни разу-то не сорвал сердце на рабе своем. Призовет меня, бывало, к себе, скажет: «Ну что, Иванушко, плохо нам жить с тобою, да, видно, уж доля моя такая, а ты-то за что терпишь? Оставь меня, Иванушко. У самого меня теперь мало денег, а все же тебе на дорогу хватит, возвращайся в Москву, там тебя мои благоприятели не обидят, примут». Брошусь я ему в ноги, целую его ручки, говорю: хоть на самое дно адово пойдешь ты, так и я за тобой, ты в огне будешь гореть, и я в огне буду гореть. А он-то меня, раба черного, поднимает, целует, а сам плачет…

Тут новые рыдания прервали речь негра. Он опять кинулся на землю и рвал на себе волосы, и стонал, и метался…

Люба не знала, что делать; наконец он приподнял свою голову и продолжал мучительным шепотом:

– Вот приехали мы в Москву, он радуется, и я радуюсь. Только чуяло нынче мое сердце беду страшную; как выехал боярин из дому, так я места себе не мог найти, а теперь вот взял да и пошел в Кремль – слышал, что там стрельцы буянят… Но такого, ох, такого и в мыслях не было!.. Убили окаянные, на части растерзали боярина, что же я теперь буду делать? Так пойду хоть в последний раз взгляну на него, хоть слезами оболью его мертвую голову…

– Нет, не ходи, голубчик, – сказала ему растроганная Люба, – всё равно тебя не впустят, только убьют задаром. Уж и сама не знаю, как я-то оттуда выбралась; у всех ворот караулы наставлены… Убьют, говорю.

Негр сидел неподвижно.

– Ладно, – сказал он. – И то правда, нельзя мне умирать теперь, пока я не отдал последнего долга боярину. Буду караулить, доколе можно будет незаметно пробраться. Да и тебя теперь нельзя оставить… Где вы живете? Куда его нести нужно?

Люба сказала.

– Эх-ма! Даль-то какая! Ну, да подожди здесь, может, это улажу.

Он вытер свои слезы, встал и пошел в глубь сада, туда, где сквозь древесные ветви виднелось какое-то строение.

Это был маленький домик. Негр подошел к нему и постучался.

Долго никто не откликался на стук его, между тем он слышал, как в доме бегают; до него доносились неясные голоса. Наконец из окошка выглянула голова молодого парня.

– Э, да это Иван! Бабушка Арина, не пужайся! Иван это матвеевский.

Скоро дверь отворилась, и на дороге ее показалась маленькая, сморщенная старуха.

– Иванушко, ты ли это? – спросила она.

– Я, Арина Панкратьевна, я.

– Так входи, что ты? А я было испужалась – думала, стрельцы, они ведь нынче все рыщут. В Кремле-то, бают, и невесть что деется: бояр режут, царское семейство режут… Сколько зим не виделись мы, Иванушка! – говорила старуха. – Ну, что боярин?

Негр не мог уже больше сдерживаться, снова завопил он отчаянно, так что старуха от него попятилась.

– Нет боярина! Убили боярина! – наконец сквозь рыдания произнес он.

Старуха так и всплеснула руками и долго охала, собрала всех домашних и приступила к негру с расспросами. Но он ничего не мог ответить.

Наконец он вспомнил, зачем пришел сюда. Рассказал старухе, как встретился с девушкой, которая несла раненого человека, и что этот человек в себя не приходит, а до дому им далеко – так нельзя ли запрячь тележку, довезти, не то что ж, у вас в саду и помрет, пожалуй.

Эти последние слова сразу подействовали.

Ариина Панкратьевна немедленно же велела одному из своих многочисленных внуков запрягать лошадь.

Негр вернулся к Любе и сказал, что он все устроил и что теперь они скоро будут дома.

– Спасибо, – прошептала Люба сквозь слезы. – Только вот посмотри, теперь мечется он, а меня все же не узнает.

Малыгин лежал с открытыми, но мутными глазами и тихо стонал.

Негр переменил повязку, осмотрел рану.

– Ну что? Скажи, ради Христа, неужто умрет он?

– Ничего сказать не могу – рана глубокая. Молись, может Господь и помилует.

Люба прижала к себе руку Николая Степановича, склонила голову и неудержимо, горько плакала.

Через несколько минут телега была готова, и закоулками да задворками Малыгина кое-как довезли до его дома.

XI

Со времен самозванщины не было в Москве такого смятения, такого ужаса, таких кровавых сцен, как в этот несчастный день 15 мая.

Солнце склонялось к западу, в воздухе начинала носиться вечерняя прохлада, но стрельцы еще не угомонились и продолжали бесчинствовать. Опьяненные вином и кровью, они хозяйничали во дворце, в теремах, в церквах и молельнях, ища Нарышкиных и других бояр, значившихся в списке Милославского. Они шарили по всем углам, тыкали окровавленными копьями своими под святые престолы и жертвенники; забирались в спальни царевен, заглядывали под кровати, перетряхивали перины, рылись в чуланах.

Царица Наталья Кирилловна с Петром заперлась в Грановитой палате; теперь уж вокруг нее никого не было. Все ее защитники и родственники разбежались. Кто спешил как-нибудь ускользнуть из Кремля и спастись в городе, кто попрятался по чуланам, под лестницами. Царевны и царевич Иван собрались в молельне теток Михайловен. Многочисленная прислуга женская со страшными криками бегала от стрельцов, но бунтовщики не обращали внимания на женщин – пока им нужны были только изменники. В одном из дворцовых переходов настигли они убегавшего стольника Федора Петровича Салтыкова, приняли его за брата царицы, Афанасия Нарышкина, и убили, а увидя свою ошибку, ожесточились еще пуще, кинулись в комнату царицы Натальи. Там все было пусто, ни души. Стрельцы под кровать – кто-то копошится.