Царь-девица — страница 32 из 50

– Прощай, государыня-сестрица! Иду на смерть без страха и желаю только, чтоб кровь моя была последнею, пролитой ныне!

Она обернулась, безумно вскрикнула, поднялась на ноги, бросилась на шею Ивану Кирилловичу да так и замерла, не имея силы выговорить слова и только покрывая его лицо горячими поцелуями.

– Ванюша, родной мой! – наконец заговорила она. – Ванюша, не я выдаю тебя, все того требуют!.. Но ведь же… Нет, я не могу с ним расстаться!

И она опять его целовала и не выпускала из своих объятий.

Эта раздирающая сердце сцена продолжалась слишком долго, а стрельцы не унимались, неистовствовали.

Князь Одоевский подошел к царице и сказал испуганно:

– Сколько вам, государыня, ни жалеть, а все уж отдать придется, а тебе, Иван, отсюда идти надобно, а то нам всем придется погибнуть из-за тебя.

Иван Кириллович вырвался из объятий сестры и, махнув рукою, шатаясь, как пьяный, направился к двери, держа перед собою образ Богородицы.

Наталья Кирилловна кинулась было за ним, но ее силою удержали бояре. В ту же минуту слетели с петель церковные двери, и толпа стрельцов ворвалась на паперть. Только завидели мятежники Нарышкина, так с диким, нечеловеческим воплем на него кинулись и вырвали из рук его образ.

Он перекрестился – он ждал, что вот, вот сейчас… Но стрельцы его не убили, а повлекли сначала в Константиновский застенок и стали пытать. Ему читали вины его: измену, посягательство на жизнь царевича, желание самому быть царем и многое другое. Страшным пыткам подвергли его и ждали, вот он не стерпит, во всем признается и его признание всех их оправдает, оправдает мятеж, потоки крови…

Но Нарышкин не произнес ни слова. Изнеженный, разгульный юноша, теперь он превратился в героя. От страшной боли искажалось все лицо его, холодный пот градом катился по лбу, волосы вставали дыбом, но из груди его не вырвалось ни звука, только страшно скрипели его стиснутые зубы.

И долго тянулась пытка, но наконец палачи убедились, что ничего не добьются. Тогда почти бесчувственного, окровавленного Ивана Кирилловича вытащили на Красную площадь и изрубили.

XVI

Страшное убийство Ивана Нарышкина было еще не последним; вслед за ним стрельцы схватили иностранца, медика Данилу Гадена, обвиненного ими в чернокнижии и отравлении царя Федора.

Этот несчастный Гаден еще пятнадцатого мая, при самом начале возмущения, оделся нищим и убежал из Немецкой слободы в Марьину рощу. Двое суток скитался он без пищи, но голод принудил его возвратиться в слободу. Стрельцы его узнали, схватили и притащили во дворец. Напрасно царевны и царица Марфа Матвеевна умоляли их отпустить доктора, уверяли, что он неповинен в смерти царя, что он на глазах их каждый раз пробовал лекарство – ничего не помогло! Стрельцы кричали, что Гаден чернокнижник и что у него дома нашли сушеных змей.

Его повели в тот же Константиновский застенок, где пытали Нарышкина. На орудиях пытки еще не засохла кровь несчастного Ивана Кирилловича.

«Авось хоть этот повинется!» – думали стрельцы, и на этот раз ожидания их оправдались. Немецкий доктор не обладал мужеством Нарышкина. С первой же пытки он начал на себя наговаривать, признаваясь во всевозможных нелепостях, и наконец стал кричать, чтоб дали ему три дня сроку и он укажет всех, кто виноват еще больше его.

Но стрельцам некогда было ждать, они и так были довольны его признанием, вытащили его на Красную площадь и умертвили.

Данило Гаден был последней жертвой; стрельцы угомонились. Их руководители были довольны – страшное дело удалось вполне. Теперь оставалось довершить его достойным образом: приготовить себе полнейшее торжество. Но для этого уж не требовалось оружия, не требовалось крови…

Хованский и Милославский весь вечер семнадцатого мая провели в стрелецких слободах, а на следующий день войско в четвертый раз появилось перед дворцом, но уже без оружия.

С тихим и смиренным видом стрелецкие выборные просили позволения бить челом государю и царевнам.

Конечно, им это разрешили, и вот они стали просить, чтобы государь указал постричь своего деда, Кирилла Полуектовича Нарышкина.

Эта почтительная просьба властителей-стрельцов была немедленно исполнена. Царица Наталья Кирилловна уже не имела никаких сил для борьбы – она была одна… Самые близкие, дорогие убиты, на руках малолетний сын, жизнь которого при малейшем неосторожном шаге ее могла подвергаться опасности; кругом со всех сторон страшные лютые враги: Милославские да царевны – она могла только плакать, молиться и безропотно покоряться стрелецкой воле.

Стрельцы признавали царем Петра; ему приносили челобитные, он царь, следовательно, мать его, при его малолетстве, правительница – но теперь это было только на словах. В действительности не было царя и царицы, был один только торжествующий, распоряжающийся терем, во главе которого стояла Софья. Теперь она принимала стрельцов, выслушивала их и полагала решения на их просьбы.

Ежедневно у нее происходили совещания с Хованским, Милославским и главнейшими из начальников стрелецких. На этих совещаниях решалось, о чем должны просить стрельцы на следующий день, и стрельцы являлись к царевне с этими просьбами, ею же им продиктованными.

Вслед за пострижением Кирилла Полуектовича стрельцы потребовали ссылки Лихачевых, Языковых, всех Нарышкиных без исключения, Андрея Матвеева и многих других – одним словом, тех людей, которые имели несчастье возбудить в себе нерасположение царевны.

Но были у стрельцов и такие челобитные, которых им не диктовала Софья; так, например, они просили о том, чтоб им выданы были заслуженные ими деньги с 1646 года. Сумма выходила большая, до двухсот тысяч рублей, да кроме того, нужно было пожаловать им по десяти рублей на человека.

Софья сильно рассердилась, узнав об этом непредвиденном и несоразмерном требовании, но поняла, что отказать стрельцам нет возможности. Между тем денег в казне столько не было. Их нужно было собрать со всего государства; пришлось и серебряную посуду перелить на деньги.

Вслед за этим требованием денег стрельцы просили царевну, чтоб им дано было название «надворной пехоты». И эта просьба была немедленно исполнена.

В стрелецких слободах были довольны щедростью царевны; там шло великое ликование, там в награбленной и золотой посуде распивались награбленные иностранные вина: на стрелецких женах, дочерях и сестрах красовались привозные дорогие ткани, каменья самоцветные, жемчуга из заветных хранилищ царских теремов и разметанных домов погибших бояр.

Привольно было стрельцам, ни в чем нет запрета – и они ликовали и продолжали хозяйничать в городе. Разбили и приказы: Холопий да Судный, разорвали и сожгли крепостные записи, тяжебные дела, освободили всех колодников и объявили волю холопам. Только странное дело – громадное большинство слуг боярских не пожелали воспользоваться дарованной им стрельцами волею и нередко старались образумить и укротить мятежников.

Стрелецкие руководители несколько дней молчали, дали стрельцам попировать и нагуляться, а потом повели их снова на Кремль.

Тараруй торжественно, в присутствии многих бояр, окольничих и думных людей, доложил царевне, что стрельцы и весь народ Московского государства желают, чтобы по справедливости царствовали оба брата, Иоанн и Петр Алексеевичи. «В противном случае, – прибавлял он, – они грозятся новою смутой и новым кровопролитием».

Царевна обратилась к окружавшим и начала спрашивать их мнение.

Все было заранее подготовлено. Друзья царевны на этот раз отличились необыкновенным красноречием. Все они твердо знали заданный урок и рассыпали непреложные доказательства полезности этого двоевластия, приводили исторические примеры, говорили о Фараоне и об Иосифе. Даже Василий Васильевич Голицын, возбуждаемый горячими и нежными взглядами царевны, напомнил про Аркадия и Ганория, про Василия и Константина…

Стрельцам недолго пришлось ждать ответа на их челобитную. И часу не прошло, как вышел к ним тот же Тараруй и объявил решение бояр: «Быть обоим братьям на престоле…»

Раздались на всю Москву громкие удары большого колокола. Духовенство отправилось в Успенский собор петь молебны и возгласило многолетие благочестивейшим царям, Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу…

Торжествующая, отуманенная исполнением своих заветных замыслов, возвращалась царевна Софья в терем. Ее встречали улыбки, льстивые поздравления ближних боярынь и многочисленных теремных жилищ, и она ласково и милостиво, в свою очередь всем улыбалась. Она знала, что сегодняшнее торжество еще не кончено, что ему предстоит на этих же днях и уже полное завершение. Она знала, что еще раз стрельцы и народ московский явятся ко дворцу и будут просить ее, ввиду малолетства братьев, принять на себя управление государством.

Пульхерия Августа, про которую говорил «милый друг Васенька» и которая давно уж грезилась царевне, возрождается на земле русской! Пришло-таки это блаженное время; все старое горе, все старые опасения, тяжелая, страшная борьба окончены и следа от них не осталось…

Счастье и слава! О, как привольно дышится, как весело теперь смотрят эти низенькие, причудливо изукрашенные покойчики, по которым идет царевна в тихий приют своей рабочей комнаты.

Мягкие, горячие краски наступающего вечера на все кладут какой-то таинственный отпечаток, сглаживают и изменяют формы предметов. И не узнает царевна с детства знакомой обстановки. Ей кажется, что раздвигаются перед нею стены, что шествует она, гордо неся свою прекрасную голову, по какому-то чудному, сотканному из золота и самоцветных камней пути, а перед нею храм славы, где высится престол, ею воздвигнутый.

Среди этих грез, вся объятая сознанием своего величия и счастья, вошла она к себе и затворила за собою двери. И вдруг лицом к лицу восстала перед нею какая-то неведомая ей высокая женская фигура. Разлетелись грезы царевны.

– Кто это? – спросила она, невольно отшатнувшись.

Лицо неведомой женщины было покрыто фатой. Изодранная, местами запачканная кровью одежда была на ней. Вот бледная рука страшной гостьи сорвала с лица фату: перед царевной Люба Кадашева.