Царь-гора — страница 32 из 71

Подобрав с земли фуражку и не оглядываясь, Шергин отправился к дому коммерсанта Потапова, где томилась в нерастраченных чувствах соломенная вдова.

С утра его полк должны были перебросить на позиции к северо-западу от города, но вечер и всю ночь он заранее определил в дар страстной Лизавете Дмитриевне.


Туман над Староуральской к ночи рассеялся, глянули влажные звезды, выползла пышнотелая желтая луна и повисла низко над землей, расплываясь в дымке. Шергин обходил слободу кругом, проверяя караулы трех батальонных рот. Дородность луны рождала у него щекочущиеся в теле мысли о Лизавете Дмитриевне. От соломенной вдовы воспоминания перескакивали к стычке со штабными генерала Гайды, а от чехов спускались в полуподвальную комнату с бледными пятнами крови и тайными каббалистическими знаками. «Вот она, чудь подземная, – подумал Шергин, – расставляет вешки, подкидывает камушки, всюду отметины делает».

В Екатеринбурге из-за загруженности путей полк пробыл лишних двое суток. Это время Шергин распределил поровну между своим батальоном, пополнявшимся мобилизованными, Лизаветой Дмитриевной и Ново-Тихвинским монастырем. Монахини провели собственное расследование злодейства большевиков. Они расспрашивали крестьян Коптяковской деревни, искали следы вокруг шахт Ганиной Ямы, нашли в земле, где уничтожались трупы, мелкие предметы и драгоценности, принадлежавшие убитым. Более всего монахинь поразил рассказ крестьян о легковом автомобиле, приезжавшем 18 июля в оцепленный красными лес. Кроме солдат, в машине находился штатский, еврей с черной смоляной бородой. Крестьяне уверяли: то были московские гости, так говорили солдаты оцепления. Эта черная борода сильно запала сестрам в душу, они настойчиво повторяли про нее, словно хотели, чтобы и Шергин запомнил ее на всю жизнь и оставил предание о ней своим детям и внукам. Жид со смоляной бородой из первопрестольной, взирающий на уничтожение царских останков, очевидно, представлялся монахиням точным портретом антихриста. Что же до Шергина, то и ему этот персонаж показался достойным внимания. Во всяком случае, он должен был иметь непосредственное отношение к надписям в подвале. Зашел разговор и о следователе Сергееве, целиком и полностью зависимом от министров Директории. Монахини в один голос заявляли, что следователь и министры боятся мести евреев, которым нипочем никакие смены власти, и потому всеми силами выгораживают их.

На размышлениях об иудейском пленении и о том, сколько лет оно продлится, Шергина нагнали беспорядочные крики. Выхватив револьвер, он быстрым шагом направился к берегу реки, с шумом продрался через обрывистую, густо заросшую кустарником балку. В мутном желтом свете луны у самой воды возились несколько человек. Кто-то отчаянно вскрикивал тонким голосом. Солдаты тихо матерились и злорадно посмеивались.

– Что тут у вас? – спросил Шергин. – Кто старший?

От копошащихся отделилась фигура, бодро вскинула руку к фуражке и отрапортовала:

– Прапорщик Вдовиченко. Пойман лазутчик, господин капитан. Скрытно плыл по реке на коряге. – Он указал на бревно, вытащенное из воды. – Здесь мелко, удалось подкараулить его в нескольких метрах от берега.

Двое солдат крепко держали худого и оборванного мальчишку, вдавливая лицом с землю. Один слизывал с запястья кровь.

– Кусался, стервец, – торжествуя, объявил он. – Бешеный просто.

– Почему вы решили, что это лазутчик? – спросил прапорщика Шергин.

– Ну как же… – замялся тот. – Он ведь ночью… скрытно передвигался.

– Это ничего не доказывает, прапорщик. Отведите его ко мне, а после отошлите солдат сушиться и замените другими.

– Слушаюсь, господин капитан.

Солдаты рывком подняли пленника и поволокли через заросли. Шергин, убрав револьвер, не торопясь пошел следом.

В доме на краю слободы он занимал спальню с большой кроватью – некому теперь было ласкать на перине горячие бока хозяйки. Пленного мальчишку втащили туда, за дверями, кроме ошалевшего со сна Васьки, встал на охрану солдат. Переполох в доме напугал бабу с девчонками, спавшими на печи, но не смог перешибить мощный храп деда, раздававшийся с полатей.

Сев на кровать, Шергин оглядел мальчишку – лет пятнадцати, грязный, мокрый, явно оголодавший. Под глазом вспухал свежий синяк, на лбу кровоточила ссадина. Пленник таращился на него, чуть шатаясь и дрожа всем телом.

– Только не врать мне, – сказал Шергин. – Если замечу, что врешь, велю пороть.

– В-вы меня не узнаете? – осипшим голосом спросил мальчишка.

Шергин пригляделся к нему внимательней, но черты перемазанного землей лица ни о чем ему не говорили.

– Я вас знаю, – взволнованно продолжал пленник, – вы муж Марьи Львовны. А я Миша… Михаил Чернов из Ярославля, не помните? Позапрошлым летом я приходил к Льву Александровичу, он меня репетировал по математике. Вы тогда приезжали с фронта в отпуск.

Он дрожал все сильнее, вряд ли из-за мокрой одежды, скорее от нервного возбуждения. Шергин тоже почувствовал волнение, глядя на измотанного и истощенного гимназиста, непостижимым образом принесшего ему вести из Ярославля.

– Миша. Ну, конечно. Конечно, помню, – отрывисто произнес он и в нетерпении крикнул за дверь: – Васька!

– Тута я, вашбродь, – всунулась в комнату нечесаная голова.

– Горячей воды, чаю и хлеба, живо!

– Бегу, вашбродь.

Дверь закрылась, за ней немедленно раздались топот, грохот и Васькины покрикивания на хозяйку.

Шергин сам принялся стаскивать с Миши продранную гимназическую куртку, одновременно забрасывая его вопросами:

– Как ты здесь очутился? Что в Ярославле? Как там мои? Как тебе удалось перейти через позиции красных?

Понемногу успокаиваясь и жадно откусывая ржаной хлеб, принесенный Васькой, Миша рассказывал:

– Я северами пробирался. Сперва через вологодские леса, а там уж реками, протоками. По географии у меня всегда «отлично» было. Где красных нет, там днем шел, а после Соликамска только ночами. С едой совсем плохо было, но люди иногда подкармливали. Ничего, Петр Николаевич, я знаете какой живучий. Как кошка.

Васька с помощью караульного взгромоздил на середину комнаты бадью с горячей водой, рядом поставил наполненное ведро, притащил кусок мыла и ковш.

– Ныряйте, вашбродь, – пригласил он Мишу.

Мальчик разделся догола и с удовольствием погрузился в парящую воду, с детским наслаждением вдохнул запах хозяйственного мыла.

– Вы на меня не смотрите так, – сказал он Шергину, вдруг посуровев, – я не маленький. Я с красными до последней капли крови буду драться. Вы не знаете, что они в Ярославле делали. Из моих никого не осталось. Мама сначала с ума сошла, потом из окна вниз головой прыгнула. Сестру… – Миша сглотнул комок в горле и замолчал, усердно намыливаясь.

Шергин оцепенело, почти в страхе, смотрел на него, догадываясь, что будет сказано дальше.

– Лев Александрович, слава богу, сам помер, еще весной. А Марью Львовну… я видел… в дровах прятался… ее из дома выволокли и во дворе штыком…

– Что с детьми? – выдавил Шергин, падая внутри собственного сознания в бездонную яму.

– Их тоже, – шмыгнул Миша. – Ванька маленький за Марьей Львовной увязался, ему голову прикладом… А попа нашего, отца Тихона, в кипятке живьем сварили.

Шергин зачерпнул в ковш воды и стал поливать мальчика, смывая мыло. В самом деле, какие у него были основания надеяться, что жена и дети уцелеют в общей мясорубке? Почему, глядя на тысячи смертей мирных обывателей во множестве городов и деревень, он мог думать, что его семью это обойдет стороной? А вернее, даже не думать. Просто забыть о том, что он не безродная былинка в чистом поле, а одна из ветвей огромного, прочно укорененного в земле русского дерева, от которой тянутся к солнцу новые отрасли. И если дровосеки в красных колпаках рубят дерево под корень, то ни одной его ветке не спастись.

Васька раздобыл для Миши новые форменные штаны и гимнастерку, шинель и сапоги обещал сварганить к утру. Подвернув рукава и штанины, бывший гимназист на глазах превратился из замухрышки в добровольца Белой армии, правда, без боевого опыта, зато умеющего выживать в радикальных условиях и хорошо знающего запах смерти.

– Останешься пока при мне, – сказал Шергин, – вестовым.

Благодарно сияя глазами, Миша вдруг хлюпнул носом и порывисто прижался к нему.

– У меня сейчас роднее вас никого нет.

Шергин положил руки ему на плечи.

– Да и у меня теперь тоже.


18 ноября подпоручик Елизаров пожалел, что не нашел желающих заключить пари на решительность адмирала Колчака. Несостоявшийся спор был решен в Омске в пользу подпоручика: Уфимская директория бесславно пала, министрам-социалистам дали денег на дорогу и отправили восвояси, за кордон, верховным правителем и главнокомандующим провозгласили храброго адмирала. Правда, золотых часов подпоручик все равно лишился – они утонули в болоте во время перехода через дремучие пермские леса.

Корпус генерала Пепеляева упрямо, почти с азартом рвался к Перми. Но капитана Шергина лишили удовольствия участвовать в этом марше по сугробам при сорокаградусном морозе. В начале двадцатых чисел ноября он получил приказ явиться в штаб дивизии. Оседлав списанную по немощи артиллерийскую клячу, он пустился в путь и за трое суток объехал четыре населенных пункта, в которых предположительно находился штаб. Всякий раз ему охотно объясняли, что дивизионное командование убыло в другую деревню. На третий день кляча завязла в сугробе, легла брюхом в снег и наотрез отказалась вставать. К счастью, впереди угадывались очертания деревенских крыш и дымы над ними. Штаб оказался на месте. Все трое суток он пробыл здесь.

В штабной избе, похожей на длинный амбар, слабея ногами от тепла, Шергин перво-наперво припал к пышущей жаром печке и долго отогревался. Скрипучая дверь сеней впускала и выпускала адъютантов, вестовых и прочих, заодно внутрь проникали белые морозные клубы. Кто-то из адъютантов спросил, по какому он делу, и ушел докладывать. Его не было четверть часа, и за это время, сомлев у печки, Шергин увидел сон.