– Может, передумаешь с попами якшаться? – просительно посмотрел отец. – Мне черносотенец в семье ни к чему, позор на мои седины.
– Поздно, – покачал головой Федор.
– Они завербовали тебя?! – отчаянно простонал Шергин-старший.
– Поздно, – повторил Федор. – Мы все вовлечены в эту мистерию – нашу историю. И я, и ты, и этот… Иван Сергеевич. Никто не сможет передумать ее.
Он вытащил из кармана письмо и протянул отцу.
– Оно и для тебя написано, ты тоже потомок.
– Чей?
– Полковника Белой армии Петра Шергина.
– А, ты же раскопал какого-то белогвардейца. Мать рассказывала. А с чего ты решил, что он нам родня?
– Голос крови, – сказал Федор.
Он коротко изложил суть своих изысканий, затем, без перехода, продолжал:
– В горах мне открылась одна вещь. Закон истории один для всех – русских, китайцев, американцев, евреев, мусульман. Принимающим Любовь дается свобода. Отвергающим ее остается судьба.
Шергин-старший набрал номер на телефоне, и дождавшись ответа, взволнованно закричал в трубку:
– Мать! Наш сын тронулся умом. Его затащили в секту и забили мозги истерическим бредом. Нужна срочная госпитализация… Он несет какую-то блажь про судьбу и любовь… Сидит передо мной… Нет… С утра был здоров?.. Значит, по дороге свихнулся… Влюбился? … Сейчас спрошу… Потом перезвоню.
Отец положил телефон и окинул Федора обнадеженным взглядом.
– Ты влюбился?
– Если ты спрашиваешь, собираюсь ли я жениться, то такая возможность не исключена, – несколько заторможенно сказал Федор и сам задумался над собственными словами.
– Я, разумеется, не буду принуждать тебя к этому, – Шергин-старший был немного ошарашен. – Мы с матерью современные люди и не станем навязывать тебе свою родительскую деспотию…
– Расслабься, пап, я вовсе не принуждаю вас с матерью быть современными родителями… Но я не о том говорил.
Он снова покопался в кармане, и в руку Шергина-старшего легла круглая золотая пластина.
– Что это? Откуда? – всполошился отец. – Ты ограбил музей?
– Аглая подарила, – лаконично объяснил Федор.
– Это та, в которую ты влюбился? Она черный археолог?
– Нет, она лошадей любит. Не в этом дело. Этот медальон – пророчество. Оно сбылось. Не всякое пророчество сбывается, но всякое настоящее пророчество – ключ к свободе. Оно дается, чтобы уйти из-под замка судьбы, вылезти из долговой ямы.
– Все-таки госпитализация не помешает, – с сомнением поглядывал на сына Шергин-старший.
– Она сказала, чтобы я продал эту вещь и расплатился с долгами, – не слыша его, говорил Федор. – Я не буду продавать. Когда девушка отдает мужчине такую вещь, она думает совсем о другом.
Несколько минут они молчали.
– Нда, – оборвал тишину отец. – Ну… может быть. Мне-то ключей от жизни никто не дарил. Самому до всего пришлось доходить …
– Прости меня, – выдавил Федор. – Тебе из-за меня досталось.
– Объясняй, – недоуменно потребовал Шергин-старший.
– Помнишь, ты по телефону спрашивал, что за типы меня ищут… Я думаю идти сдаваться в милицию, они ведь не отстанут. Тем более двоих из них я того…
– Чего того? – удивился отец.
– Ну того, – Федор мотнул головой.
– У тебя, сын, винтики в мозгах совсем разболтались. И сам ты весь пришибленный. Причем здесь, я тебя спрашиваю, эти немытые бандюганы?
– Как… – растерялся Федор.
– Их месяц как переловили. Всю банду. Я же тебе сказал, что займусь этим.
– Тогда – кто тебя так?..
– Это я и сам хотел бы знать, – задумался Шергин-старший. Потом спросил: – Слышишь, сын, может, правда на меня дорожный знак свалился?..
Поначалу Федор обрадовался, что дело так легко разрешилось и алмазный долг сам собой расточился. Но позднее, когда смотрелся утром в зеркало, понял: ничего не кончилось, все главное только начинается. Долг просто подвергся реструктуризации, перешел в иное качество, и счет к оплате будет предъявлять уже не мафия, а подземный народец, к которому в конце концов попадают все человеческие векселя, подписанные чернилами, кровью или удостоверенные компромиссом с совестью.
Пещерные жители чем дальше, тем больше заходили в сны Федора, как к себе домой, сопровождали его всюду, подбрасывали странные мысли, неслышно для других встревали в разговоры. Цыганки-гадалки шарахались от него на улице. У Федора не осталось ни добрых знакомых, ни друзей, не говоря уже о подругах. Он сделался мрачен и уныл, как Онегин на деревенском покое. Много раз ему являлась нехитрая идея снять порчу у бабки-знахарки. Останавливало в последний миг соображение: идею подкидывали они же. Не однажды его посещала мысль покончить с мучением, выпрыгнув в окно, по-настоящему. «В сущности, для чего я все это терплю? – безответно спрашивал он себя. – И чем до сих пор жив?» Второй вопрос занимал настолько, что разгадывая его, Федор напрочь забывал о всех способах самоубийства.
К Новому году додумался до интересного: он жив еще благодаря тому, что не знает, какая сила удерживает его в этой жизни. В тот же день, синим снежным вечером, подсвеченным желтыми фонарями, все стало ясно.
Последний раз он был в церкви полгода назад. С тех пор как вернулся в Москву, даже мысли не возникало – зайти, постоять, вспомнить пережитое, соединиться с ней хоть так, в воображаемой молитве. Да и теперь никакой мысли не было. Остановился перед входом, стоял, слушал доносившееся пение. Потом его подхватило, словно ветром наподдало, и занесло вверх по лестнице. Там оставалось только открыть дверь, чтобы тем же ветром не стукнуло об нее лбом, и сдернуть с головы шапку.
Он попал в тепло горящих свечей и кадильного дыма. Осмотрелся, приткнулся возле иконы святого. Людей было много, но они не мешали. Постояв немного, попривыкнув, Федор сделал открытие.
Оказывается, и с давящей тяжестью на душе – всегдашней памятью о невидимом легионе – можно жить, потому что жива и другая память. Он вспомнил восхождение на Царь-гору, за несколько месяцев подзабывшееся. Перед глазами возник белый цветок с желтым глазом, тянущийся к небу среди снега и камня. Федор почувствовал остро саднящую боль в содранных ладонях, ощутил колючий холод в горле, увидел близкое, расписанное под гжель, небо. И тоска в сердце начала таять…
Через неделю он надел белую рубашку и крест на шею.
– Насовсем к нам или так, мимоходом, интерес утолить? – спросил старый священник.
Федор, не сразу проникший в смысл вопроса, замялся с ответом.
– А то есть такие – окрестятся, а потом не видно их, разве на Пасху зайдут, свечку запалят. Ровно зайцы безбилетные от контролера бегают.
– А мне бежать больше некуда.
На июнь была назначена защита диссертации. За полтора месяца до того Федор снял трубку трезвонившего телефона – оттуда вырвались бодрые вопли деда Филимона.
– Федька! Ядреный ты перец, до чего ж я по тебе соскучился. Как мать-отец? Когда к нам сюды опять нагрянешь? Бабка-то наша померла, схоронили на той неделе. Да, слышь, я ж теперь эксплантатор! Бизнес растет, ага, нанял себе двоих, на посылки, пущай бегают заместо меня. Ты-то как, не обженился? Я тебе чего звоню-то. Новость тут такая. Аглайка у нас сомлела. Дохтур приезжал, говорит, в город ее надо, на это… исследование, болезнь искать, значит. А девка ни в какую, лежит, таращится. Худущая, одни глаза остались, а от дохтура будь здоров отбивается. Не поеду, говорит, ни в какой город, там, говорит, помирать страшно. А как забудется, так бредить начинает, ага. Тетка ейная убивается, говорит, Аглайка в безрассудке все Федьку зовет, томится сильно. А как в себя придет, не помнит ничего. Ты б приехал, а? Девку спасать надо, загубит себя. Что ж это за любовь промеж вами такая бедовая приключилась, ох, не пойму, Федька. Ты в припадке укатил, Аглайка учудила тож…
Спустя сутки Федор сошел с трапа самолета в Барнауле. Еще через восемь часов стоял у двери Аглаиного дома. Забыв про звонок, тарабанил кулаком.
– Батюшки! – сперва напугалась, потом просветлела тетка.
Федор скинул с плеча сумку.
– Где она?
Тетка, сама мало не сомлевшая от наплыва чувств, показала на Аглаину комнату.
Задержавшись перед дверью, Федор хотел постучаться, но вдруг отдернул руку. Мысль, бежавшая за ним от самой Москвы, наконец настигла и впиявилась в мозг, впрыснув туда сомнение: что если опять прогонит? В бреду она могла любить его, а наяву… «Хотя бы увижу ее», – подумал Федор и открыл дверь.
Аглая лежала на постели, той самой, где прошлым летом лечила его от простуды. Из-под одеяла в самом деле выглядывали одни глаза, лица было не отличить по цвету от белой подушки.
– Ты… – глаза сделались еще больше, хотя это было уже невозможно.
– Я. Ты звала меня.
Она попыталась улыбнуться.
– И ты опять привел за собой хвост?
Федор перевел дух. Его не гнали. Это главное.
– Нет. Больше никаких хвостов.
– Мне уже лучше. Садись.
Она показала взглядом на табуретку у постели. Федор жадно глядел на ее исхудалое лицо.
– Что ты с собой сделала…
– Хорошо, что ты приехал. Я хочу… нет, я должна тебе…
– Ты ничего мне не должна, – спешно возразил он.
На лице у нее заблестели слезы, потекли к вискам.
– Прости меня. Я была…
И дальше пошло такое, от чего у Федора полезли на лоб глаза. Что она была ужасная дура, хуже самой глупой деревенской бабы. Что ее мало за это просто убить, а надо зажарить на медленном огне. Что из-за своей гордыни и непроходимой тупости она обидела такого хорошего человека, как он. Что он действительно не мог знать, чем все закончится там, в горах, и не хотел никому зла, наоборот, спасал ее, неблагодарную. Что все эти долгие месяцы она только о том и думала и в итоге вот. Результат, как говорится, налицо.
– Простишь?
– Дуреха ты и вправду. Я тебя простил еще до того, как нашел у себя это.
Федор положил ей на грудь золотой медальон.
Аглая просияла, похожая на полыхающую огнем щепку, выпростала из-под одеяла прозрачную руку, сжала заветный медальон.