Нечаянная встреча с Палием заставила задуматься и Карла, и Мазепу. Если Палий возвращен царем из ссылки, то как он очутился в этой половине Малороссии, в самой восточной? Почему он не следовал из Сибири на Москву, а оттуда на Глухов или прямо в Киев? Что заставило его проехать гораздо ниже и перерезать Муравский шлях? Одно, что оставалось для решения этих вопросов, это то, что сам царь теперь где-нибудь тут, в этой стороне, и скорее всего, что он в Воронеже. Очень может быть, что он с этой стороны намерен с весны начать наступление, и тогда надо во что бы то ни стало занять крепкую позицию на Днепре, упереться в него и сделать его базисом операционных действий. Мазепа так и действовал: он говорил, что надо укрепиться в Запорожье. «Это гнездо, из которого всегда вылетали на Московскую землю черные круки, а теперь из этого гнезда вылетит сам орел», – пояснил Мазепа, называя орлом Карла. Карлу и самому нравилась эта мысль; но какая-то варяжская непоседность, жажда славы и грому подмывала его побывать и нагреметь разом везде: и в Европе, и в Азии, и, пожалуй, за пределами вселенной.
«Вот чадушко! – думал иногда Мазепа, глядя на беспокойное, дерзкое лицо Карла с огромным, далеко оголенным лбом и с высоко вздернутыми бровями, какие рисуются только у черта. – Вот чадо невиданное! И лоб-то у него точно у моего цапа, что проклятые москали съели в Батурине, этим лбом он и барася моего сшиб с ног… Вот уж истинно медный лоб!»
Далеко за полдень воротился Карл с своею свитою из описанной выше сумасбродной экскурсии. Подъезжая к своему лагерю, он заметил в нем необыкновенное движение, особенно же в лагере Мазепы, расположенном бок о бок с палатками шведских войск. Видно было, что казаки и шведские солдаты бросали в воздух шапки и шляпы, что-то громко кричали, смеялись, обнимались с какими-то всадниками, спешившимися с коней. Гул над лагерем стоял невообразимый. Лошади ржали как бешеные, точно сговорились устроить жеребячий концерт.
– Что это такое? – с удивлением спросил Карл, осаживая коня.
– Я и сам не знаю, ваше величество, что оно означает, – с не меньшим недоумением отвечал старый гетман. – Разве пришло из Польши ваше войско, так нет: это, кажется, не шведы. Не пришло ли подкрепление от турок?
– Нет, султан что-то ломается, должно быть, Петра боится.
– Так крымцы…
– Не гоги ли и магоги пришли мне на помощь против Александра Македонского? – шутил Карл, который вечно шутил, даже тогда, когда вел тысячи своих солдат на верную смерть.
– О, нам бы и гоги и магоги пригодились, – пасмурно отшатнулся Мазепа.
Орлик, не дожидаясь разъяснения загадки, пришпорил коня, понесся было вперед, светя красным верхом своей шапки, но, проскакав несколько и приблизясь к группе всадников, ехавших к нему навстречу, он всплеснул руками и остановился как вкопанный: прямо на него скакал какой-то рыжеусый дьявол и широко раскрыл руки, словно птица на полете.
– Пилипе! Друже! – кричал рыжеусый дьявол.
– Костя! Се ты!
– Та я колись був, голубе.
– Братику! Голубе!
И, не слезая с коней, приятели перегнулись на седлах, обнялись и горячо поцеловались. Только кони под ними, как оказалось, не были приятелями: они заржали, одыбились и, как черти, грызли друг дружку.
Подскакал и Мазепа, которого подмывало нетерпение…
– Гордиенко! Батьку отамане кошовый! – закричал он радостно
– Пане гетьмане! Батьку ясновельможный! – отвечали ему.
– Почоломкаемось, братику!
– Почоломкаемось…
И они начали целоваться, несмотря на грызню бешеных коней.
– Як! До нас с Запорогив!
– До вас, пане гетьмане, до вашои коши…
Подъехал и Карл со свитой. Мазепа тотчас же представил ему усатого дьявола, по-видимому, большого охотника целоваться хоть с казаками. Да и неудивительно: усатый дьявол был запорожец, а у них насчет бабьего тела строго… Поцеловал только бабу, либо ущипнул, либо за пазуху ненароком забрался – зараз «товариство» киями накормит: потому закон такой на Запорожье, этакого скоромного, бабьятины, чтобы ни-ни! Ни боже мой!
– Имею счастье представить высочайшей потенции вашего королевского величества кошевого атамана славного войска Запорожского низового, Константина Гордиенко, – сказал Мазепа церемонно, официальным тоном.
Гордиенко, осадив коня, сидел в седле, словно прикованный к нему, жадно вглядываясь своими маленькими, узко разрезанными, как у калмыка, глазками в того, кому его представляли. Лицо Гордиенки смотрело так добродушно, и не шло к нему другое имя, как Костя: немножко вздернутый кирпатый нос изобличал какую-то детскость и веселость; загорелые круглые щеки скорее, кажется, способны были покрываться у него краской стыдливости, чем гнева; только рыжие усищи, спадавшие на широкую грудь длинными жгутами, как-то мало гармонировали с этим добродушным лицом и точно говорили: по носу – добрый человек, а по усищам – у! – бедовый козарлюга! Самому чертяке хвост узлом завяжет…
Сказав первую фразу к лицу короля, Мазепа повернулся к кошевому и спросил по-украински:
– Кланяешься, батьку отамане, его величеству королю славным войском Запорожским?
– Кланяюсь, – был ответ. И кошевой низко склонил голову перед Карлом.
– Dux Zaporogiae[85] Константин Гордиенко кланяется вашему величеству славным войском Запорожским! – торжественно перевел Мазепа королю поклон кошевого.
– Душевно рад! Душевно рад! – весело, с необычайным блеском в сухом взоре отвечал Карл. – А сколько у вас налицо славных рыцарей? – спросил он, обращаясь к кошевому.
Тот молчал, наивно поглядывая то на короля, то на Мазепу, то на Орлика, как бы говоря: «Вот загнул загадку, собачий сын!
– Он, ваше величество, понимает только свою родную речь, – поспешил на выручку Мазепа.
Шум усиливался. Запорожцы, целовавшиеся с своими приятелями казаками-мазепинцами, заметив или, скорее, догадавшись, что это король приехал, и увидав знакомые лица Мазепы и Орлика, шумно закричали: «Бувай здоров, королю! Бувай здоров на многие лита!»
– Это они приветствуют ваше величество, – пояснил Мазепа.
Карл, у которого лицо дергалось от волнения и брови становились совсем торчмя, двинулся к запорожцам в сопровождении графа Пипера, старшего Реншильда, белоглазого Гилленкрука, медведковатого Гинтерсфельта и розового Максимилиана, обводя глазами нестройные толпы храбрых дикарей и приветствуя их движением руки.
Пришельцы действительно смотрели не то дикарями, не то чертями: все, по-видимому, на один лад, но какое разнообразие в частностях! Шапки – невообразимые, невообразимых размеров, высот, объемов и цветов, и между тем это нечто вроде цветущего маком поля, что-то живое, красивое. А кунтуши каких цветов, а штанищи каких цветов, широт и долгот! Это что-то пестрое, болтающееся, мотающееся, развевающееся по ветру, бьющее эффектом… А шаблюки, а ратища, а самопалы, а чеботы всех цветов юхты и сафьяну!.. Только настоящая воля и полная свобода личности могли выработать такое поражающее разнообразие при кажущейся стройности и гармоничности в целом… Тут есть и оборванцы; но и оборванец чем-нибудь бросается в глаза, поражает: или усищами необыкновенными, или невиданными чеботищами, или ратищем в оглоблю, или чубом в лошадиную гриву…
Карл радовался, как ребенок. Ему казалось, что он видит настоящих Геродотовых сарматов, рожденных львицами пустыни, вскормленных львиным молоком. Что бы было, если б таких чертей увидала Швеция, Европа; и эти черти сами пришли к нему…
– Что, старый Пипер? Что, Гинтерсфельт? Вот с кем потягаться! – обращался он то к Пиперу, то к своему «белому медведю» Гинтерсфельту, то к сухоносому Реншильду.
А что касается до юного Максимилиана, так он глаз не сводил с невиданных усищ Кости Гордиенки да с одного страшенного чуба, который казался чем-то вроде лошадиного хвоста, торчавшего из-под смушковой конусообразной шапки запорожца в желтой юбке… Но это была не юбка, а штаны, на которые пошло по двенадцать аршин китайки на каждую штанину.
На радостях Карл приказал задать пир запорожцам на славу. Тут же среди лагеря поставили нечто вроде столов – доски на бревнах, изжарили на вертелах почти целое стадо баранов, недавно отбитое у москалей, выкатили несколько бочек вина, нанесли всевозможных ковшей, мис и чар для питья, и началось пированье тут же, на воздухе, тем более что солнце стало порядочно греть и весна брала свое.
Тут же поместился и Карл с своим штабом и со всею казацкою и запорожскою старшиною.
Обед вышел необыкновенно оживленный. Карл был весел, шутил, перекидывался остротами с графом Пипером, трунил над старым Реншильдом, заигрывал посредством латинских каламбуров с Мазепой и Орликом, которые очень удачно отвечали то стихом из Горация, то фразой из Цицерона; шпиговал своего «белого медведя», который, не обращая внимания на шпильки короля, усердно налегал на вино. Даже Мазепа повеселел, и, когда увидел, что около одного из отдаленных столов какой-то ранний запорожец уже выплясывает, взявшись в боки, и приговаривает:
Ходе пан, ходе
И задком и передком,
Ходе пан, ходе,
Паню за хвист воде,—
развеселившийся гетман, указывая на пляшущего казака, сказал Карлу:
– Да, ваше величество,
Пляшущий за королевским столом запорожец особенно понравился Карлу. Желая выразить в лице плясуна свое монаршее благоволение всему свободному запорожскому рыцарству, король сам наполнил венгерским огромную серебряную стопу работы Бенвенуто Челлини и приказал Гинтерсфельту поднести ее импровизированному свободному художнику в широчайших штанах на «очкуре» из конского аркана. Когда Гинтерсфельт, переваливаясь как медведь, приблизился к плясуну, выделывавшему ногами удивительные штуки, и протянул к нему руку со стопою, запорожец остановился фертом и ждал.