Царь и гетман — страница 47 из 56

Тем временем в другом месте запорожцы успели затеять с шведами уже настоящую ссору. Перепившись до безобразия, эти дети степей и раздолья, подобно Голоте, начали тащить со столов всякую посуду, и серебряную, и оловянную. Шведы хотели было остановить дикарей, замечали, что не годится так грабить, отнимали добычу. Запорожцы за сабли, и пошла писать!

– Се ваше и наше, ащо ваше, те наше! – кричали низовые экономисты.

– А наше буде ваше, от що, – подтверждали другие.

– У нас усе громадське, кошове! Нема ни паньского, ни козацького.

Шведы не понимали новой экономической теории своих союзников и стояли на своем, защищая столы с посудой.

– Нам у шинок ничого дати, – пояснили некоторые более спокойные запорожцы; но упрямые шведы и этим не внимали.

Тогда запорожцы бросились на шведов и одного тут же зарубили. Сделалась суматоха. Шведы также обнажили сабли и кинулись на зачинщиков. Начиналась уже свалка, скрещивалась и визжала сталь, усиливались крики. Но в этот момент прибежали кошевой, гетман и другая старшина

– Назад! Назад! Якого вы биса! От чорты! – заревел страшный голос Кости Гордиенки.

Это был уже не тот добродушный, застенчивый Костя с детскими глазками, что сидел за королевским столом: это был зверь, которого знали запорожцы и трепетали. Они остолбенели, услыхав его рев. Сабли их так и остановились в воздухе с застывшими руками.

Пришел на шум и Карл со свитою. На земле валялся обезображенный сабельными ударами труп злополучного защитника права собственности. Несколько в стороне лежал лицом кверху массивный Гинтерсфельт, бессмысленно поводя глазами, а около него, тут же на земле, сидел его противник и никак не мог насыпать себе на хитро сложенные дулей пальцы понюшку табаку, насыпая все мимо да мимо.

– Что тут случилось? – спросил Карл строго. – Убийство?

– Пошалили дети, ваше величество, и вот одному досталось, – поторопился ответить Мазепа.

Карл увидел Гинтерсфельта и попятился назад.

– Это еще что? – грозно крикнул он. – Моего могучего Гинтерсфельта? Кто его?

– Се я его… поборов, – бормотал совсем опьяневший запорожец, силясь засунуть рожок за голенище.

– Они боролись, ваше величество, – пояснил Мазепа недоумевающему Карлу, – и вот этот пьяница поборол и зашиб вашего богатыря.

Карл ничего не отвечал. Он понял, с какими людьми столкнула его судьба.

XIII

Наступило лето 1709 года. Близилась роковая развязка для всех действующих лиц исторической драмы, избранной предметом нашего повествования.

Что делала в это время та, нежная рука которой так жестоко, хотя невольно разбила и гордые политические мечты Мазепы, и его личное счастье, отняв у него и покойную смерть старости, и место на славном историческом кладбище его родины? Что делала и что чувствовала несчастная дочь Кочубея?

После ужасной смерти отца она вместе с матерью и другими сестрами находилась несколько времени под арестом, но потом они были освобождены.

Что пережила бедная девушка за все это время, известно только ей одной, и только необыкновенная живучесть молодости да страшно богатый запас здоровья, которым так щедро, так по-царски наделила ее чудная, благодатная природа Украины, спасли ее от смерти, от безумия, от самоубийства в порыве тоски и отчаяния, охватывавших ее порою так, что она готова была искать забвения в могиле, в глубокой реке, в самоудавлении… Ведь она страстно любила и отца, которого сама же погубила, и мать, которая прокляла ее и не хотела видеть до смерти. Она любила и того, которого, как и отца, потеряла навеки…

Проклятая и изгнанная с глаз матери, она приютилась у матери того, которого продолжала любить и любила с новою, небывалою нежностью, любила его, далекого, потерянного для нее навсегда, одинокого и славного в ее сердце, в ее памяти и проклятого всеми, как и она проклята матерью. Там, в монастыре, у матери Мазепы, она с безумной тревогой в сердце расспрашивала, бывало, старушку об ее Ивасе, с которого та теперь в глубине своей души сняла материнское проклятие в тот день, как его начала проклинать Церковь. Она постоянно, бывало, просила мать Магдалину рассказывать ей о том времени, когда курчавенький Ивась Мазепинька был маленьким, как он рос, что любил, как шалил, как учился. И старушка в долгие зимние вечера рассказывала ей о своей молодости, о жизни при дворе польских королей, о том, как у нее родился Ивась, как она его лелеяла и холила и какой это был странный, неразгаданный мальчик. Слушая рассказы матери Мазепы, Мотренька чувствовала, что ее горе становнтся как будто менее острым и что тут, при этих рассказах, присутствует его душа, его мысль, его память об ней…

С наступлением весны Мотренька начала иногда пoceщать могилу своего отца, которого вместе с Искрой похоронили в лавре… Как часто девушка перечитывала скорбную надпись, высеченную на камне над братскою могилою ее дорогого татка и милого, жартливого дяди Искры!.. Вот эта горькая надпись:

«Кто еси мимо грядый, о нас неведущий,

Елицы здесь естесмо положены сущи?

Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,

Сей камень возопиет о нас ти вещати

И за правду и верность к монарсе нашу

Страдания и смерти испиймо чашу

Злуданьем Мазепы всевечно правы.

Посечены зоставше топором во главы,

Почиваем в сем месте Матере Владычне,

Подающия всем своим рабам живот вичный.

Року 1708, месяца июля 15 дня, посечены средь обозу войскового, за Белою Церковию, на Борщаговце и Ковшевом благородный Василий Кочубей, судия генеральный, и Иоанн Искра, полковник полтавский».

«Ах, тато, тато! – думалось Мотреньке при чтении этой эпитафии. – Зачем же злуданьем Мазепы? Разве он виноват во всем, что случилось?.. Я, проклятая, виновата: я погубила и тебя, и Мазепу, и всю Украину… Не встать ей теперь больше никогда. А всему я, проклятая, виною… На что я родилась, кому на счастье, на утеху? Никому, никому таки на свете! На одно горечко да на зло родила меня недоля, родила на недолю всем. Не родись я на свет Божий, не знал бы меня маленькою мой гетман милый, не крестил бы меня в купели на горе, не носил бы меня на руках вместе с булавою, не полюбил бы меня, проклятую гадюку… А то полюбил, и я полюбила его, душу мою в него положила… Думали и так, и так, и то, и это загадывали, и далеко, и высоко – ох, высоко загадывали… А вон что вышло… Теперь и этот швед сюда пришел, и царь нагрянул, а все из-за моей недоли, все из-за меня, окаянной: не будь меня на свете, не будь этой косы гаспидской (и девушка горько улыбнулась, взяв из-за плеча свою толстую, мягкую косу и перебирая ее пальцами), не будь этой косы, не будь меня, гетман не полюбил бы меня, не пошел бы татко к царю… А вышло вон оно как: пропал татко, и гетману приходилось пропасть, а все из-за меня… Что же ему оставалось делать? Идти к Карлу, чтоб он заслонили Украйну от царя, и он заслонил и гетмана моего милого взял. А кто теперь верх возьмет? Возьмет царь, не станет моего гетмана; возьмет Карл, что тогда будет?.. Эх, татко, татко! Зачем ты все это сделал? Да это не ты, а мама; ты бы отдал меня моему гетману, так мама не схотела… „Не хочу, говорит, завязать тебе свет – отдать за старого гетмана; выходи, – говорит, – за молодого, за Чуйкевича”. А на что мне Чуйкевич, хоть он и молодой? На что мне был этот „козинячий лыцарь”, как его все называли с той поры, как он от гетманского цапа меня спас? Что я ему? Так только, счастье мое разбил, долю мою по ветру пустил да пылью развеял. А на что ему была моя доля, моя краса девичья? Вон женился же он на Цяце нашей: значит, ему все равно было, что я, что Цяця».

Недолго пришлось Мотреньке прожить и в монастыре, у матери Мазепы. Весною этого года мать Магдалина тихо скончалась. Перед смертью она все вспоминала и звала к себе своего сына: «Ивасю мой, гетмане, где ты? Не увижу я тебя больше на этом свете…» Умирая, она благословляла и Мотреньку, и еще другую девочку, Оксану Хмару, что была тут же, и говорила, качая головой: «Ох, не будет вам доли на свете, деточки, не будет… Не так вы смотрите… Краса ваша погубит вас… Красота, деточки, это великое несчастие: красота – это целое царство, на волоске висящее… дунул ветер – фу! и нету царства… А потом все будет казаться, что корона на голове; а короны уже нет – одни седые волосы…»

Со смертью игуменьи Магдалины Мотренька вместе с своею неразлучною нянею Устею переехала из Киева поближе к своему родному дому, к Диканьке. Но в Диканьке она не смела жить, там сама Кочубеиха-вдова жила; а она не хотела и на глаза пускать к себе несчастную дочь. Мотренька поселилась в Полтаве, у своей тетки, вдовы казненного Искры. Эта добрая женщина, и прежде любившая свою бойкенькую племянницу «с оченятами карими да бровенятами на шнурочку», как называл ее покойный «жартливый» Искра, теперь еще более привязалась к девушке, справедливо сознавая, что не она, не Мотренька, была причиною гибели мужа ее и Кочубея, а что сами они, Кочубей и Кочубеиха, по упрямству своему погубили всех, в том числе и лучшую из своих дочерей. «Вот диво какое, невидаль, что Мазепа держал ее, дитятку малую, на руках после купели, отчего б не держать ему ее и после у себя на коленях, как малжонку властную!» – говорила она иногда, осуждая Кочубеев за то, что «свет завязали своей дочери».

С самой весны в Полтаве поговаривали, что шведы где-то недалеко, чуть ли не в Опошне, и что видели там и самого Мазепу вместе с королем: старый гетман, несмотря на проклятие, все таким же, говорят, молодцом смотрит, постоянно на коне и постоянно с королем разъезжает. А куда они двинутся, никто не знал: одни говорили, что на Киев пойдут, другие – что за Запорожье, третьи – что будто бы прямо на Москву, как только сойдут реки.

Мотренька слышала эти толки, и в сердце ее зарождались надежды, которых она никому на свете не доверила, разве только тому, о ком она день и ночь думала и чье имя ставила на молитве рядом с именем отца, только немой молитве доверяя свою тайну.