Царь и гетман — страница 50 из 56

[88].

Далее он не мог говорить. «Железная голова» опрокинулась на подушку, Карл лишился сознания.

Когда через несколько минут его привели в чувство, доктор сказал: «Вашему величеству несколько дней строго запрещается всякое умственное занятие и физическое движение… Это запрещаю не я, а медицина…»

– Медицина мне не бабушка! – возразил упрямый король. – Слава Швеции для меня старше медицины.

– Так слава Швеции запрещает вам это! – строго сказал старый Реншильд.

– Хорошо, славе Швеции я повинуюсь, – уступил упрямый швед, – но что я буду делать?

– Лежать и сказки слушать.

– Да-да, сказки… я люблю сказки о богатырях… Так пошлите ко мне моего старого Гультмана: пусть он рассказывает мне сагу о богатыре Рольфе Гетриксоне, как он одолел русского волшебника на острове Ретузари и завоевал Данию и всю Россию…

Мазепа только головой покачал… «Ну вже ж и чортиня!.. Из одного, десь, куска стали выковав коваль и сего, маленького, и того – великого… Ой-ой-ой! Кто кого – кто кого?» – саднило у него на сердце.

Вошел Гультман, нечто бесцветное, грязноволосое, красноносое и с отвисшею нижнею губою. Глянув на короля, Гультман укоризненно покачал головой.

– Ты что такой сердитый? – весело спросил его Карл.

Гультман не отвечал, а, ворча что-то под нос, начал сердито комкать и почти швырять платье короля, разбросанное в разных местах палатки. Карл улыбнулся и подмигнул Реншильду.

– Гультман! А Гультман! Ты что не отвечаешь, старина? – снова спросил король.

Гультман, не поворачивая головы, отвечал тоном ворчливого лакея:

– Да с вами после этого и говорить-то не стоит – вот что!

– Что так, старина? (Карл, видимо, подзадоривал его.) А?

Гультман, порывисто повернувшись к Реншильду и не глядя на короля, заговорил обиженным тоном:

– Вот и маленьким был все таким же сорвиголовой: то он на олене скачет, то спит на полу с собаками, а платья на него не припасешь… Хуже последнего рудокопа, а еще королем называется! Я и тогда говорил ему, маленькому: не сносить вам, говорю, головы… Так вот – на-поди!.. Эх!

– Полно-полно, старина! – успокаивал его Карл. – Знаешь, сегодня ведь канун Иванова дня, когда цветет папоротник, я нашел этот самый цвет… – И он показал Гультману пулю.

А Мазепа все раздумывал, глядя на высокий, гладкий, словно стальной, лоб короля: «Ох! Кто кого, кто кого?.. А если тот этого?..»

А в это самое время тот, о котором думал Мазепа, в свою очередь думал о Мазепе. Он только что воротился в свою палатку с осмотра ночных работ по возведению шанцев на Полтавском поле, которое в течение нескольких последних дней стало спорным полем между Петром и Карлом. Петр, прибыв к Полтаве с левой стороны Ворсклы, со дня на день ожидал нападения Карла на город, и ввиду этого, известивши посредством брошенной в крепость пустой бомбы (о которой передавал Мазепе и его шпион-слуга, коробейник Демьянко, и в которую было вложено царем письмо), – известивши полтавского коменданта о приближении своем с войском, – Петр стал по ночам переправлять отдельные его части на правый берег Ворсклы отчасти в тыл и к левому крылу армии Карла. Когда последний, увидав купальские огни, поскакал с Мазепой и Левенгауптом удостовериться, не бивуачные ли это огни армии царя, и получил ахиллесовскую рану в пятку, царь в это самое время, позже, находился недалеко, на другой стороне Ворсклы, потому что и он, как и Карл, принял купальские огни за бивачные огни своего противника… Вместе с Шереметевым, Меншиковым и Ягужинским царь тихо подъехал к Ворскле и, окутанный мраком ночи и кустами верболоза, видел все, что происходило по ту сторону речки; только он не видал того, что видела Мотренька – Карла и Мазепы, потому что их закрывали густые ветви тополя, прислонившись к стволу которого стояла Мотренька. Ее-то царь, правда, видел и даже полюбовался этим освещенным красными огнями, строгим, задумчивым, единственно серьезным женским личиком среди оживленных, веселых и смеющихся лиц других дивчат; но он и не догадывался, что это дочь того Кочубея, который почти год назад погиб вследствие своей роковой ошибки, сделанной им в пылу гнева на Мазепу за честь якобы дочери, но главное под давлением сварливого характера своей жены, Кочубея, которого теперь часто вспоминал царь с чувством искреннего сожаления. Зато Ягужинский узнал Мотреньку и едва не вскрикнул от изумления и радости. Он кинулся было к реке, забывши и осторожность, и присутствие царя, но в этот момент последовали выстрелы с крепостного вала, крики и суматоха среди молодежи, кружившейся около огней, и все были крайне изумлены. Царь было подумал уже, что это шведы начинают приступ, и уже готов был скакать к своему войску, но последовавшая затем тишина на том берегу реки успокоила его, он догадался, что это были шведские разведчики. Только Ягужинский с ужасом вскрикнул:

– Боже мой! Это ее убили!

– Кого убили? Что ты, Павел? – с недоумением спросил царь, увидав бледное лицо Ягужинского.

– Ее, государь… дочь Кочубея… я узнал… она стояла под деревом, а теперь лежит…

Действительно, царь увидел, что девушка, которою он любовался издали, лежала на земле, а около нее, стоя на коленях, ломала руки маленькая девочка с копной цветов на голове…

– Так это она, бедная? – сожалел царь.

– Она, государь, это Мазепа проклятый погубил.

– Ах, бедная, бедная?.. А ты ее все помнишь, угадал?

– Угадал, государь, – дрожа всем телом, говорил Ягужинский.

Но скоро они увидели, что девушка приподнялась, тихо встала и медленно пошла в город, ведомая девочкой. Царь также ускакал к своим шанцам: он и не знал, что сейчас находился почти лицом к лицу с своим непримиримым и непобедимым врагом, которого он считал таким страшным и который так беззаботно играл и своею жизнью, и своею храброю армиею, и всею Швециею, играл, по выражению ворчливого Гультмана, «словно деревенский мальчишка мячиком»…

– Ох, надо, надо с Божиею помощию готовиться к генеральной баталии, – говорил сам с собою царь, осматривая шанцевые работы, – а то он, от чего сохрани Боже, не сегодня-завтра к штурму прибегнет… Только вот все нет калмыцкого войска, а без него боюсь начинать…

Воротившись к своей палатке, царь, несмотря на темноту, разглядел среди множества толпившихся там генералов и полковников малороссийских войск маститую фигуру Палия и подошел к нему, сойдя с коня и отдав его в руки ординарца.

– Ну, что, мой верный Палий, как нашел ты мое доблестное войско? – спросил он старика.

– Орлы, государь, истинные орлы, – прошамкал старый рубака, гроза крымцев и турок.

– А малороссийские полки?

– Оные, государь, полки за тебя и в огонь и в воду, да и самому Люциперу[89] себя знати дадут.

– А как ты себя на коне носишь?

– Погано, ваше царское величество: мое дело старое… А все ж таки проклятому Мазепе сала за шкуру налити не премину.

Царь улыбнулся. Он сам видел, что пять лет ссылки и тоска по родине наложили страшную печать разрушения на старика, и без того ветхого.

Отдав некоторые приказания начальникам отдельных частей, царь вошел в палатку в сопровождении неразлучного своего Павлуши, теперь уже Павла Ягужинского. В палатке на походном столе лежали планы, бумаги и пакеты, привезенные курьерами из Москвы, Петербурга, Воронежа и других мест обширного царства. Некоторые, более важные и спешные, были уже распечатаны и прочитаны; оставались только домашние письма, бабья переписка.

– Что-то моя матка пишет, мудер Катеринушка? – говорил царь, взяв одно письмо и распечатывая его. – «Всемилостивейший государь, дорогой хозяин мой, батюшка! Доношу милости твоей, что я с дочуркою нашею Аннушкою благостию Всевышнего Бога в добром здравии, только лапушка наша ныне скорбит зубками, понеже еще один зубок выдувает, и оттого слюнки текут во множестве. А впрочем, государь хозяин, не изволь сомневаться. А за то, государь, что изволил прислать мне с Азовского моря устерсы да материю по голубой земле цвет лазорев, и за то тебе, государю моему, земно кланяюсь, и тебя в оном новом голубом капоте обнять страх желаю, красавца моего свет Петрушеньку…»

Царь, приподнявшись над письмом, весело встряхнул своею курчавою гривою.

– Ах ты, мудер-мудер Катеринушка! Недаром я тебе оный пароль дал, – радостно говорил он сам с собою. – Ну-ну, что дале? «А обо мне, для Бога, не печалься: мне тем наведешь мненье. При сем посылаю тебе, государю моему, ящик с анисовкою и цедреоли шесть скляниц, а есть ли бы у меня, у горькой, крылья были, и я бы сама к тебе прилетела, другу моему. А что о царевиче Алексии Петровиче изволишь писать, государь, что якобы он тайным способом, от тебя, государя, таясь, к матери своей, старице Елене, в Суздаль ездил, и то, государь, он сам мне, пред Господом кающись и прося у тебя, государя своего, родительского прощения, со откровенностью поведал. И ты, всемилостивейший государь, молю слезно, сына своего, для Бога, прости, понеже не он то своею волею учинил, а умыслом покойной царевны Софии Алексеевны: она его тому научила…»

Царь быстро откинулся от стола, и лицо его нервно задергалось.

– У! Зелье – сестрица Софьюшка! И из гроба-то мне покою не даешь! – с волнением проговорил он. – Мало со стрельцами да с бородачами-раскольниками намутила, а вон и в наследство мысль свою змеиную сынку моему, дурачку, оставила… У, зелье московское!

Он встал и заходил по палатке. Как ни велик был шатер царский, но и в нем великану шагать двухаршинными шагами было тесно. Он опять присел к столу и стал читать письмо:

«А я тебе, другу моему сердешному, Петрушеньке, хоша и стыдно мне вельми и алая кровь со стыда к щекам приливает, на ушко другу моему шепну: у меня, друг мой, там, во чреве, под сердцем твоя шишечка возится, к Рождеству Христову, может, и сына тебе дам».

Петр вскочил и вытянулся во весь свой исполинский рост. В глазах его мелькнула не то безумная радость, не то гнев.