Царь Иоанн Грозный — страница 22 из 62

– Погоди! Случая выждать надо. Там уж, говорят, придумали что следует.

– Да, да! Надо все сразу… Всех растоптать… – радостно, лихорадочно быстро лепечет мальчик, серьезно и осторожно обдумывая гибель врагов.

И вдруг личико его омрачается.

– Да ты погоди: правда ль, что все те, про кого Федя сказывал, против Шуйских? Правда ль, что не одолеют Шуйские нас? Ведь тогда мне беда! Погиб я!

И мальчик весь дрожит.

– Вот дождись Рождества. Опроси всех, как тебе сказано… Узнаешь!

– Узнаю… Допрошу… Ну, уж и тогда! – весь белея от ярости, шепчет мальчик.

– Тогда – нам мигни… У меня все готово! – угрюмо и негромко, словно опасаясь, нет ли у леса ушей, произносит старик доезжачий.

– Да, да! – совсем задыхаясь и также шепотом отзывается Иван.

Вскакивает на лошадь, мчится по полю и, погружая в первое изловленное или недобитое существо нож, скалит зубы и говорит:

– Он пищит… Слышь, Шарап?! Он пищит еще!

– Не пискнет у меня! – отвечает догадливый слуга и мчатся дальше, полюют, пока первая звезда не загорится в небесах…

Рождество пришло! Большие приемы да службы долгие. Все перебывали во дворце новом у юного царя, у бабки его…

У тридцати человек, названных ему заранее, спросил Иван, как условлено, о пире Адашевском, – и все, как один, отвечали:

– Пировали, царь! Ворогам твоим на пагубу!

Что было с Иваном в те дни, и сказать нельзя.

На третий же или на четвертый день Святок опять на охоту царь поскакал. Только и вернулся скоро, и не привез почти ничего.

И уж все эти дни так ласков да мил был с Шуйскими, да не с одним Андреем, а и с присными его, что диву все дались.

– Ах ты, государь ты мой юный! Ишь, ровно кошечка ластится! – заметил, наконец, первосоветник. – Так-то оно лучше. Знаешь: ласково теля – двух маток сосет!

– Знаю, знаю! Не совсем уж несмышленок я, вот как брат Юра… Смыслю кой-што! – смеясь как-то странно, ответил Иван – и отошел.

Дочка покойного Василия Шуйского, Настя, лет пятишести малютка, тут же резвилась…

Вдруг подбежал к ней мальчик, схватил, поднял на руки и зашептал искренно, нежно:

– А тебя, сиротка племяннушка, я все-таки всегда буду любить! – И вдруг стал целовать, совсем как взрослый, когда тот жалеет почему-нибудь малое дитя…

Понравилась выходка Шуйскому.

– Любишь племяннушку? Люби, люби… Сиротка! Тебе Бог воздаст! – И даже погладил по волосам царя-отрока.

– И тебе Бог воздаст! – незаметно уклоняясь от противной ласки, с веселой улыбкой, словно эхо ответил Иван. – За добро, за все сторицею!

– Ага, чувствуешь, как я тебе твое наследье сберечи да уготовати хочу?! То-то! Чувствуй!

И, крайне довольный собой, вышел князь от царя, думая: «Кой ляд?! Что меня мои пугают, будто враги сильно подкопались под меня?! Никогда так твердо я на ногах не стоял».

Так настал и условленный заранее день, 29 декабря 1543 года.

Родственный съезд был назначен у бабки царевой, у Анны Глинской.

Свои все позваны: Глинские, Бельские, Сабуровы с Курбскими, Годуновы…

И Шуйскому Андрею зов был, хотя ни он старухи, ни она его не любили друг друга особенно. Все-таки нельзя не идти. Не Адашев-то – бабка царева. Сам митрополит пожалует хлеба-соли откушать. Да и заведомо там все Андреевы недруги соберутся. Так лучше самому быть, все слышать и видеть, что сказать или сделать могут бояре-завистники.

– Не люблю я, когда ты к старой этой ведьме литовской ходишь, да еще безо всякой опаски! – перед уходом князя толковала ему жена.

– А что прикажешь, голубушка? Уж не казаков али пищальников в палаты царские брать? И так я сохранен. Никто не посмеет меня пальцем тронути, не то што… А ем и пью я тамо с опаскою…

И пошел.

Посидели сколько полагается, недолго: устает старица быстро… Все по чину и по ряду прошло. Уходить собрались.

Не понравилось только Шуйскому: как нынче у бабки государь расходился! Взял мальвазии выпил. «За чье здравие?» – спросили. Потому молча стал отрок пить.

– За упокой! – говорит, а сам смеется и на Андрея Шуйского смотрит.

– Какие покойнички у нас? Не слыхать что-то! – отозвался князь Андрей.

– Не слыхать, так услышим! – отвечает Иван, а сам не перестает смеяться.

Екнуло что-то сердце у князя. Заспешил он домой, хоть царь и не поднимался еще.

– Что торопишься, Андрей? – вдруг, хмуря брови, спросил в свою очередь царь-ребенок.

Прямо так: Андрей! Ни боярин… Ни князь.

Вспыхнул Шуйский:

– Дела есть, господине. Твои ж, государские… Не время мне гостевать.

– А ты бы посидел. Я, царь, сижу… Тебе бы и торопиться вперед невместно. Не было того при отце-государе моем.

– Мало чего не бывало! Ты еще и не помнишь, што было-то. А я уж позабывать стал. Сиди себе. Ты молоденек. И посиживай. А я иду! Мне твое сидение не указ: я постарше тебя, государь.

– Стар кобель, да не дядькой же звать! – вдруг с какой-то кривой, злобной усмешкой грубо отрезал отрок. – Сам назвал государем меня. Ну, и сиди, холоп, коли я приказываю!

– Ты? Мне… прика… – задыхаясь и не находя воздуха в груди, вдруг громко начал Шуйский. – Ах, ты… Да я… – Но, оглянувшись, он умолк.

В пылу гнева позабыл совсем боярин, что один почти в стае врагов стоит, безоружный, в самых далеких покоях дворца, где даже к окну нельзя подбежать, на помощь кликнуть…

А враги того и ждали. Оттеснив пришедших с Шуйским князей Кубенского да Палецкого, стоят стеной вокруг, как псы, готовые растерзать добычу. Ясное дело: в западню попал! Понизил сразу тон боярин:

– Помилуй, государь, хвор я! Хвори ради отпусти, не посетуй!

И земно поклонился царю-мальчику, которого так обидел сейчас.

Старуха бабка, та уж из покоя давно поспешила-ушла. А Иван смотрит и зубы скалит в какой-то не то гримасе, не то усмешке.

– Отпустить? Челом бьешь, боярин добрый да ласковый? Ин, пожалею, отпущу…

– То-то… Я уж знал, не посетуешь на старика… За твоими ж делами государскими ночей не сплю… Прости, будь здоров!

И опять поклон отвесил.

– Пущу, пущу! – криво улыбаясь по-прежнему, продолжает Иван. – Не одного только, с провожатыми. Ишь, хвор ты и стар! Покой тебе нужен… Не изобидел бы кто путем-дорогой. А дорога-то будет неблизкая… Отдохнешь!

И залился злым хохотом рано ожесточившийся мальчик.

– Господи Иисусе! – бледнея и окончательно теряясь, забормотал ошеломленный князь. – Я – в опалу? И за слово, за единое? Бояре! Не стойте ж, скажите царю: нельзя так! Я, Шуйский Андрей… Враги вы мне, правда! Да здесь надо вражду позабыть. Меня! За слово в ссылку?! В опалу?! Он, дите столь юное? Что ж с вами со всеми будет потом? Забудьте вражду, о себе подумайте! Бояре, ведь мы… Дума ведь мы! Люди земские, государские… А счеты семейные апосля сведем!

Молчание не нарушил ни один звук голоса.

– Моя здесь воля, а не боярская! – вдруг надменно, весь словно вырастая на глазах у бояр, властным звенящим голосом произнес тогда Иван.

Сделал знак… Ввели троих пищальников из дружины Горбатого князя Александра Борисовича.

– Ведите в тюрьму боярина! – приказал Иван.

Затем, достав из-за пазухи приготовленный указ, передал свиток тому же Горбатому.

– Вот и указ мой, государев… За печатью… Со скрепами… Ведите…

И Шуйского повели.

Луч надежды мелькнул у боярина: только бы из дворца вывели… А там?! Разве не Андрей Шуйский он? Слово скажет, мигнет – и освободят его…

Но на первом же переходе, на лестнице, догнали их другие люди, человек пять доезжачих и псарей царских. Их Шуйский заметил, когда еще сюда шел…

– Боярин! – обращаясь к молодому оружничьему царскому Челяднину, который с караулом пошел, проговорил Шарап Петеля. – Боярин, погоди! Слово государево.

Все стали. На небольшой полутемной площадке сгрудилось всего человек двенадцать – пятнадцать.

– Приказал сейчас государь, – продолжал старик, – нам от караула князя принять. Негоже боярина середь бела дня, почитай, словно татя, по улицам вести. Может, погодя и помилует царь боярина, так бесчестить зря не велит. Мы князя Андрея дворовыми переходами до самых, почитай, тюрем доведем… И не увидит никто… А там опять караул приставится какой следует…

– Ин, ладно! Мне все едино! – ответил с усмешкой Челяднин.

Взял пищальников и прочь пошел.

И вместе с удалявшимися шагами воинов гасла последняя надежда на спасение в сердце гордого князя, внезапно сломленного налетевшей грозой.

– Потрудись, боярин, шубу сыми! Не так значно, не так приметно дело будет! – обратился сейчас же Петеля к Шуйскому.

Тот не пошевельнулся, словно и не слышал.

Но уже двое дюжих парней, доезжачих, стоявших тут со своими неразлучными ножами за поясом, сдернули дорогую шубу с княжеских плеч.

Шапка тоже снята горлатная, кафтан узорчатый, дорогой. Неизвестно откуда простой кафтан и шапка появились на нем.

– Не посетуй, руки связать надобно! – с нескрываемым глумленьем снова заговорил Петеля.

А тут уж крутят боярину руки назад: веревки в холеное тело так и впилися, врезались. Стоит не моргнет Шуйский. Тут ни слова, ни стоны, ни мольбы, ни проклятия – ничего не поможет. Дело ясное. И стоит старый князь. Как он раньше ни жил, а умереть надо по-хорошему. Повели его. Шапка на глаза нахлобучена. Борода только ветром развевается. Мороз жжет. Ничего не чувствует боярин… Долго идут. Вот за ограду царского двора вышли. Здесь, знает князь, большой пустырь начинается. Направо, вдали – Троицкое подворье. А еще дальше, полевее, у самых ворот Ризположенских, тюрьмы. Если туда его живым челядинцы доведут, и то он спасен. Но нет! Чует старик, что на пустыре покончат с ним.

И не ошибся.

Вместо ровного снегового наста, которым теперь перекрыта бревенчатая мостовая, ведущая от дворцовых задворок к монастырю и к тюрьмам, палачи полевей боярина, по сугробам повели.

– Кончать, што ли? – слышит напряженным ухом чей-то шепот старик.

Это один из псарей у Шарапа Петели справляется.