И вдруг чуть не в голос вскрикнул царь:
– Захаров Васька! Благо здесь, со мной он! – И сейчас же вскочил, живо сел на постели. – Адашев!
– Что прикажешь, царь-осударь? – спросил с поклоном Адашев.
Владимир Старицкий, услыхав голос двоюродного брата, тоже появился в этой половине шатра.
– Что? Каково тебе, государь?
– Ничего… Спаси тебя Бог, брате. Лучше сейчас. А вскорости – и вовсе хорошо, легко станет, коли Бог да поможет.
– Захарова дьяка, Ваську, ко мне! – приказал он Адашеву.
Адашев поспешил выйти, разыскать этого дьяка из Судного дворцового приказа, человека темного родом, но приближенного к юному царю за бесстрашное исполнение долга. Доказал это Захаров год тому назад розыском по делу казненного тогда же князя Ивана Иваныча Кубенского, думного боярина, Рюриковича родом, доводившегося и со стороны матери троюродным братом Ивану; еще при Василии занял Кубенский важный пост крайчего царева.
Ивану донесли, что боярин, правда, после пиру веселого, упившийся изрядно, толкуя о казнях, совершенных недавно, очень порицал юного царя и так заключил «неистовые» речи свои:
– Вот уж будь я в верховных боярах, не попустил бы злодеяний таких! Показал бы, что Рюрикович прирожденный есмь, а не на овчину львиная шкура надета у меня.
Юный Иван понял жгучий намек, скрытый в последней фразе, и решил жестоко отомстить боярину.
Долго думал тогда, вот как и нынче же, Иван, кому бы дело поручить.
Вспоминать, прикидывать стал и остановился на старом пособнике матери покойной, на дьяке Василии Захарове. Из простых людей был Захаров, но и мать Ивана, великая княгиня Елена, за ум и сметку его отличала, и по смерти ее не опускаться, а подниматься продолжал старый служака.
– Слушай, дьяк! – сказал ему царь. – Прослышан я, что боярин мой значный, родич любезный, воровским делом живет… Кубенский сам боярин, крайчий наш и самотяг, бражник бесовский. Мало того, что во хмелю наше царское величество поносит, но и жалобы многие до нас дотекли на мздоимство и лихоимство боярское… И сказывают: погреба его не купленным – нашим царским вином да медами полны… Не желаем терпеть того, дьяк. Особливо – глумления боярского. Сможешь ли, никого не убоясь и не устрашась, розыск сотворить, послухов найти, как надо уличить боярина?
– Коли сам он столь виноват, чего ж бояться али страшиться мне, светлый царь-государь? Его вина, его и страх. А я – слуга царский!
И правда: как сказал, так и сделал.
Послухи нашлись неложные, старые вины несомненные сыскались на гордом, знатном боярине, который, несмотря на знать и богатство, подобно остальным вельможам, и в лихоимстве грешен был, и, любя выпить, не особенно с царскими погребами чинился… Казнили его.
Правда, взывал боярин к близким и присным:
– За что гибну? Хуже я, што ли, вас? Грешней ли? И то подумайте! Вызволяйте своего!
Но все попытки оказались напрасны.
Иван сам следил за судом и розыском. И все скоро поняли, что не грехи личные, не лихоимство, а слова неосторожные сгубили боярина, Рюриковича…
Такая же вот каша и сейчас заварилась, и царь решил, что дьяк, не струсивший тогда, не сробеет и теперь и душой перед царем не покривит.
– Встань, слушай! – приказал он Василию Захарову, когда тот, введенный в шатер, как водится, поклон земной отвесил.
– Что было нынче со мной? Слыхал ли? Знаешь, чай, уже?
– Слыхивал, знаю, царь-осударь!
– Розыск учинить надо… Суд нарядить! Быть того не может, чтобы сами они от себя, как ни буйны собаки новгородские… Знают ведь: московский стан мой рядом. За каждый мой волос их бы запытали, затерзали потом! Живьем бы сожгли их мои ратники! Значит, заручка у мятежных была. На сильную руку на чью-то надеялись… Да не на одну!
– Так полагать надо, царь-осударь!
– Вот и допытайся… Никого не щадя, ничего не страшася. Дядей родных, бабку свою старую – всех тебе на сыск отдаю…
– А рази думно тебе, царь-осударь? – осторожно осведомился прозорливый дьяк.
– Ничего мне не думно. Кабы думно – я бы сам наказал, своей властью… Да не хочется правого за виноватого схватить… Чтобы виноватые не ликовали да не тешились надо мной…
– А все же, осударь, чай, в мыслях имеешь что? Али в приметах каких? – продолжал допытываться осторожный старик, чтобы получить хоть малейшую путеводную нить в этом лабиринте боярских происков и козней.
– В приметах? В мыслях? Мало ль што имею я. Да тебе скажу – и с толку собью. Пойдешь по моим следам – свои потеряешь.
– Не было того, кажись, царь-осударь! Чту я тебя сам знаешь как. А разума своего не чураюсь… У тебя царский ум, высокий… У меня – подьячий, низкий. Да он-то нам тута и надобен!
– Правда, правда… Ну, слушай!
И царь рассказал дьяку и про наветы Воронцова, и про поведение их утром, во время нападения новгородцев, и про остальных бояр – все, что заметить успел в эту тяжелую минуту.
Невольно высказались тут и симпатии и антипатии царя, и его затаенные желания и все подозрения.
А старой лисе – дьяку только того и надобно было.
«Западает воронцовская звезда! Восходят зорьки Захарьиных да Адашева!» – подумал про себя дьяк, а сам заговорил вслух:
– Вразумел я слова твои, царь-надежа… А только труда немало будет подлинных-то злодеев сыскать. Это истинная правда, что с подспорьем великим дело начато… Откуды лишь? Да небось: душу положу, а все, как масло на воду, выведу!
– Действуй! А вот тебе и подпис мой! Кого хошь – на допросы зови, в колодки сажай… Полная тебе воля! – И, снабженный приказом царским, дьяк принялся за дело.
Отпустив дьяка, Иван остаток дня провел с Адашевым и Владимиром Андреевичем.
Оба с князем Владимиром они слушали, что им начитанный Адашев из разных книг пересказывал.
– Да ты постой! – остановил его Иван. – Буде тебе все про важное, да про ратное, да об землях чужих… И сам я немало читывал… И не до того мне нынче. Веселое что прибери. Развей хворь, кручину-тоску мою… Видишь: недужится мне еще…
– Изволь, осударь! – вспыхнув невольно лицом, ответил Адашев. – Хоть и не мастак я… Да пришлось как-то… Читывал я итальянскую книжицу невелику. Мних один, домниканец, складывал… Как его? Да, Банделли звали… Забавные у него гистории, хошь и не совсем чинные да пристойные…
– Их-то нам и подавай! Уж коли мних писал – значит, забавно. Мастаки они на всяку таку всячинку. Валяй!
И, заливаясь не раз румянцем стыда, покорный воле царя, Адашев стал пересказывать новеллы шутливого характера из хроники некоего доминиканца Банделли, изображавшего все в живых красках, с забавным остроумием. Оба слушателя забавлялись и хохотали от души, причем царя занимал столько же рассказ, сколько и невольное смущение и застенчивость рассказчика, чистого душой, патриархально воспитанного в семье Алексея Адашева.
– Ишь ты, – заметил Иван, – соромишься ты, словно девица красная. Соромишься шутки шутить… Все бы тебе из божественного… Да, скажи, женат ты, Алеша?
– Женат, осударь!
– А што, красива твоя женка? Стройна, полна? Как звать-то ее?
– Настасьей, осударь… Мне – мила… А там как сказать: красива ай нет – не знаю…
– Ладно. Кроешься… Боишься, чтобы не сглазили? Ладно, на Москву воротимся – сам приду погляжу. Да скажи: на кой ляд так рано оженили тебя, молодца? То-то ты мне такой плохой товарищ в веселых забавах моих! К жене все домой тянет? А? Право, рано сгубили парня.
– Воля была родительская, осударь… И опять: протопоп Сильвестр, отец честной, батюшке моему порадил. «Скорей парня женить, – сказал, – раньше добра видать… Деток выведет. Будет для кого стараться: дом приумножить, а не расточить… Хошь и не царское наследие у нас, чтоб надо готовить преемника, а все ж гнездо… И не избалуется парень, здоровей будет! Господь так и устроил, чтобы в брак вступали люди. Следует лишь соблазну блюстися!»
Внушительно, твердо повторил почему-то Адашев эти речи пастыря, словно желая врезать их в ум и душу отрока-царя.
Тот задумался на мгновение.
– Протопоп наш, благовещенский, Сильвестра? Вы его откуда знаете?
– Из наших он краев, новгородский…
– Да, да, правда… И я замечал: хороший он поп… На иных не похож. Хошь бы Федора взять Бармина, батьку духовного моего.
– Да, Сильвестр – редкого ума старец и жизни святой! – живо вмешался Владимир, который знал, как много помогли его освобождению именно Сильвестр с Макарием-митрополитом. – Давно он ведом нам, государь! Истинный пастырь духовный!
Царь еще больше задумался.
– Гм… надо будет пощупать попика… Може, и мне он по душе придется, ежели вам так угодил. А я не одних скоморохов да чревоугодников, застольников моих, жаловать умею… И людей бы добрых, изрядных хотелось круг себя видеть… Да чтой-то мало их! – произнес негромко этот царь, в пятнадцать лет успевший узнать всю тягость жизни и извериться в окружающих, – и замолк.
Вдруг тишина в шатре прервана была резким криком:
– Да приидет Царствие Твое!
Это крикнул сидящий на жерди говорящий попугай Ивана, посланный царю константинопольским патриархом, умевший читать «Отче наш». Иван улыбнулся.
– Приидет! Приидет! Да не сразу, видно… – И, погладив по шейке любимца, снова стал беседовать с Адашевым и с братом. Но скоро опять дремать стал и отпустил их…
За те немногие дни, какие провел еще под Коломной Иван, пока пришло известие, что крымцы бою испугались, назад поворотили, ретивый дьяк Захаров и розыск весь кончил… Как по писаному все пошло!
Всплыли все замыслы злодейские наружу: поджигательство Шуйских явное. Соучастие тайное, оказанное со стороны Кубенских и Воронцовых, которое помогло осуществлению дела.
Иван в ярость пришел, услыхав такие вещи.
– Федя Воронцов? Тот же, что Юдиным целованием целовал меня? Сам о крамоле упреждал, сам же и заводил ее? С врагами своими смертельными против меня с Шуйскими стакнулся?! Ладно же! А Кубенским мало, видно?! Не унимаются? Весь род их изведу, а смирю строптивых, покажу им, каков я «овчина» есть под шкурой львиною.