Царь Иоанн Грозный — страница 3 из 62

– Смирися! Войди в себя, богохульная жено! Что ты творишь, подумай?!

Все окаменели на миг.

От неслыханной обиды и сама исступленная женщина мгновенно пришла в себя.

Поднялась, трепеща мелкой дрожью, до крови стиснула зубами край своей губы, изнемогая не столько от телесной боли, сколько от позора и негодования.

Прежде чем она успела сказать что-нибудь грубому палачу, Шигоня, желая по возможности загладить дурную сторону жестокого, необдуманного поступка, угрюмо произнес:

– Как смеешь ты, жено, противиться воле государя, великого князя нашего? Дерзаешь ли не исполнять приказаний его?

– А ты как смеешь, ты – холоп, бить меня, свою княгиню? – негодующим, твердым голосом только и спросила Соломония.

Но от этих простых слов, от величавой осанки, которую безотчетно приняла несчастная, от искаженного скорбью лица ее повеяло чем-то таким необычным и грозным, что мороз пробежал у всех по телу.

– Именем великого князя наказую тебя за непокорство, а не своей рукою и волею! – нашелся ответить надменный боярин и быстро отступил, давая знак продолжать обряд.

Явное замешательство воцарилось вокруг.

– Можно ли так? Не донести ли великому князю? – робко, неуверенно зашептали иные из присутствующих.

– В монастырь али в изгои (в изгнанье) захотелось? – отвечали им товарищи. – Дома жить надоело?

Смолк ропот. Обряд пошел своим чередом.

Но Соломония, улучив эту минуту замешательства и тишины, ровно, негромко, с потрясающим, роковым каким-то спокойствием, обведя всех глазами, проговорила:

– Стоите? Молчите? Рабы лукавые, неверные! Нет ли ножей под полою кафтанов, чтобы тут же и зарезать, как овцу бессловесную, княгиню свою былую, «милостивую». Так ведь вы прозывали меня! Я ль не заступалась за вас? От скольких от вас государев гнев отвела, от опалы избавила; милостей добыла… И никто не вступится?! Да? Будьте же все вы прокляты! Богу в жертву против воли приносите меня… Нет, не Богу… В жертву княжой прихоти! И обрек вас Господь. Человекоугодники, не слуги вы прямые княжеские… И горе вам! Бог пометит за меня. Вижу гибель вашу! Не пурпур и злато – кровь ваша и язвы и лохмотья покроют тела ваши, аки тела слуг нерадивых, выпустивших на волю дьявола! Жены ваши и дочери – поруганы, пострижены насильно, как и я! Дети ваши, нерожденные, изгублены на лоне материнском. Не терема высокие – виселицы построятся для вас, и вуроны черные обовьют боярские головы взамен шапок горлатных… Вот мое слово последнее… мое заклятие на вас! На детей ваших! Великое самое преступил князь великий: совесть теперь свою преступил ради стяжания царского. Вас ли пощадит?! Помните же и трепещите, ехидны, змеи-предатели. А ему скажите…

Но тут и Шигоня, и Потата, писец ближний и «печатник» княжой, и Рак, Феодорик, советник его, онемевшие сперва, когда раздалась мерная, зловещая речь княгини, произносимая каким-то необычным, даже несвойственным ей, металлически-звонким голосом, – теперь все эти вельможи пришли в себя.

Дан был знак. Громко запел клир. Надрывались басы… дисканты краснели от усилий подняться на крайнюю, доступную им высоту… загудели чтецы… монахи, священники стали подпевать тоже…

А среди этого чтения, и напевов, и рокота прорезался зловещий голос Соломонии, сулившей болезни, горе и беды бывшему супругу и всему грядущему роду его.

Но голос ее стал слабеть… Она зашаталась, сразу опять помертвела… И если бы не поддерживали ее теперь две монахини, так и рухнула бы, потеряв последнее сознание.

– Что с ней? – спросил Шигоня, видя, как навалилась Соломония на свою соседку-держальницу.

– Сомлела, кажись, боярин.

– Ничего… Тем лучше…

– Вестимо! – отозвался и Даниил. – Господь видит сердца наши, во сне ли, наяву ли мы или в бесчувственном состоянии. Сердце чисто у княгини. Бес вселился в нее и глаголал. А там, очнется-опамятуется, – и сама же порадуется чину своему ангельскому…

И обряд пошел своим чередом, быстро теперь, без помехи.

Через несколько минут из кельи уведена была, все так же без памяти, не великая княгиня московская Соломония, а инокиня, старица Софья, которую готовились везти в указанный ей Покровский девичий монастырь, что в Суздале.

Дар судьбыГод 7038 (1530), 25 августа

Веселый, радостный перезвон так и стоит над Москвой златоглавою, словно в Светлое Христово Воскресенье! Не успеют затихнуть колокола в одном месте, как в ином, тем на смену, начинают заливаться другие…

А самый большой, соборный «боец-колокол» без устали так и гудит, словно шмель между пчелами, пуская свою басовую ноту: дон-дон… дон-дон!

И, как на густом фоне, ярко вырезается в его гудении малиновый перезвон монастырских небольших, но серебристых колоколов: динь-диль-динь! Динь-диль-динь! Динь-диль, динь-диль, динь-диль-динь!

О чем говорят, о чем поют-заливаются колокола, эти спутники жизни людской, христианской?

Отчего толпы московского люда, хоть и не праздник, но запирают лавки, покидают торжища, бросают все дела и работы и бегут, валом валят туда, к Кремлю, из которого подан был первый сигнал к необычайному благовесту?

Радость великая для Москвы, для всей земли русской: у государя, великого князя Василия и молодой княгини Елены, роду Глинских, сын родился.

– Да сын ли? – спрашивает на бегу немолодой посадский другого из толпы, который тоже спешит к Кремлю, уже на ходу надевая на себя кафтан понаряднее.

– Сын, сын, Кириллыч! Уж так было сказано. Да нешто по звону не слышишь, что сын? Ведь вон и старец блаженный, юродивый Христа ради-для, прорицал нашей княгинюшке: «Родится у тея сын – Тит, широкий ум!» Конечно! Сын! И Тита нынче память аккурат, угодника… 25 августа…

– Слава те, Господи. Не сиротеет земля!

И оба бегут дальше, а сзади еще и еще катятся и набегают народные волны… И все не с горы, а в гору катятся… туда, к высоким теремам кремлевским.

– Слышь, – орет один парень другому, – поторапливай! Столы от князя ставить будут… Место бы получше захватить!

И все бегут… И женщины, и дети, и старухи… Иные падают от усталости, но опять подымаются и мчатся вперед.

А из Москвы гонцы скачут… Боярам-наместникам, разным воеводам и тиунам весть подавать: кого следует, светских людей и пастырей духовных, на крестины звать… Радость великая совершилася! Долгожданный наследник дарован великому князю и всей земле. И попутные жители, селяне и горожане, мимо которых, проносясь, развещали желанную весть гонцы, – все, от радости, обнимались и целовались по-братски; без праздника – пир и праздник снаряжали. Всем близка была радость княжая, долгожданная.

Ведь шутка ли, четыре бесконечных года ждать пришлось.

Царь Василий – совсем угрюмый, словно ночь, темен ходил. И подумывать уже стал: «Неужто права была Соломония? Ужели сбылось ее слово, проклятие страшное, какое в злобе она изрекла?! Ведь до чего озлилась баба!»

Вспомнил все Василий и вздохнул.

Третий год шел к концу после брака его второго, а все бездетной оставалась и вторая жена, Елена, новая княгиня великая.

Чего-чего ни делал Василий! И лекаря восточного звал… И к ворожеям, к наговорницам, презрев запрет христианский, ездил и ходил темной ночью государь, таясь от людей… Ничего не помогало.

Приходили к Елене знахари и знахарки много раз – и все говорили: «Здорова княгиня. Будут чада у вас».

– Дай Бог! Род мой без потомства не может остаться, пресечься не должен! Не хочу я! Не бывать этому!

И самые странные мысли порою западали в голову полубольному князю, который только и старался, что пободрее выглядеть при красавице – молодой жене.

Нередко с невольной завистью посматривал Василий на любимца, постельничьего своего, на молодого богатыря, Ваньку Овчину, князя Телепнева-Оболенского. Кроткий, тихий и незлобивый, хотя и храбрый в бою, Иван не одному князю был близок и мил. Отличала его и молодая великая княгиня. Но всегда держала себя, как и надо быть госпоже с любимым слугой мужниным. Овчина обожал молодую княгиню чисто, по-юношески, даже не скрывая этого. И был с нею так почтителен, как больше требовать нельзя.

Покачивая седеющей головой, высокий станом, но исхудалый от болезни, погнувшийся, Василий думал про себя: «Да, вот была бы пара Елене! Не тебе, старому, чета. Да, не судил им Бог!»

И даже тени досады или сомнения не шевелилось в сердце старого, «грозного», как порой прозывали его, великого князя.

Между тем внешние светлые зори сменялись знойными, темными летними ночами. Шли месяцы, годы. Три их ровно прошло. Все остается бездетной Елена. И стала она ездить по разным ключам чудотворным, воду пить… По местам святым, по монастырям, которые славились чудотворными иконами, мощами святых целителей или живыми молитвенниками-схимниками, известными жизнью строгой, святой и непорочной; всюду бывала. И молила там княгиня за себя и за мужа… Просила даровать ей чадо. Вклады богатые делала и поминки давала… нищих кормила, оделяла.

В этих поездках порой сопровождал ее сам Василий, а за недосугом посылал провожатым кого-нибудь из приближенных, чаще всего – кроткого и преданного Овчину. Сестра же его была в приближении у Елены. Искренно расположенная к брату, Елена старалась приласкать и отличить во всем его сестру, Аграфену, жену боярина Челяднина.

Однажды государь сказал Елене:

– Что бы ты не съездила к святому Пафнутию? Далеконько, правда… Да ведь и матери ж моей, сказывают, святитель в таком деле помог.

– На край света поеду, лишь бы в угоду тебе, государь! – отозвалась Елена.

Сборы были недолгие. Несмотря на конец сентября, погода была чудная. И вскоре по дороге в Боровский Пафнутьев монастырь выступил длинный поезд, центром которого являлась колымага Елены.

Сам Василий, за недосугом, поехать не мог, а послал с ней князя Михаила Глинского, дядю ее, да Овчину Ивана с людьми.

Вся поездка прошла как миг один, как сон для княгини молодой. Вокруг, не считая челяди, все люди близкие, родные, ее дядя, сестра Ивана Телепнева, Аграфена. Этикет дворский, все разряды и чины – забыты… Осеннее ясное небо над головой. Сжатые нивы желтеют по сторонам… Золотятся рощи березовые, покрытые пожелтелым осенним покровом. Дрожит багряными листами осина по перелескам… Тянут стаи птиц на юг…