Царь Иоанн Грозный — страница 38 из 62

Настал день расплаты! Так уж скорее… Скорее бы конец! И он не медлит…

Бирючи уж клич кликали… Бояре обыск начали.

Все рвутся вперед… Еле-еле стражники напор сдерживают, не дают толпе смять, раздавить всех бояр. А бояре, в их богатых, чистых нарядах, недвижно, спокойно стоят, словно островок, вокруг которого плещут, вздымаются и ревут волны прибоя всенародного!

– Кто Москву поджигал? – спрашивают у толпы.

– Глинские поджигали… Бабка царева – ведунья, еретица… И с сыночками… И с челядью… – вот что упорно, все грознее и грознее ревут народные волны.

– Смерть им! Подавай их сюды! На расправу их нам, выродков литовских!

Так закричали коноводы, подкупни боярские…

Так заревела за ними толпа, трепеща всей своей напряженной озлобленной душой!

Инстинкт самосохранения внезапно проснулся в Юрии Глинском. Незаметно, под охраной своих, он укрылся в рядом стоящем Успенском соборе, который чудом каким-то уцелел и высится на опустошенной площади, черный, закоптелый, и на просторе сейчас, среди пожарища, кажется куда громаднее прежнего.

Но толпе нужно чем-нибудь разрешить свое напряжение: или подвигом, или кровью.

– Кровью! – решают бояре. Дают приказ кому-то.

– В церковь убежал Глинский-злодей! – кричит чей-то голос.

И в собор за Юрием кидаются натравленные убийцы. Труп Глинского вытаскивают из храма… Сотни рук мелькают… Тысячи проклятий вылетают из пересохших губ…

Через миг обезображенное, кровью залитое тело «поджигателя» выволокли из Кремля через Фроловские ворота и кинули у Лобного места, там, где по приказу князей и бояр до сих пор только преступников четвертовали и напоказ ставили.

В это же самое время другие толпы людей накинулись на челядь Глинского, на всех этих, чужих по языку и по лицу, людей литовских, усатых, бритобородых! Всех постигла та же участь, что и боярина ихнего.

Подвернулись люди Северской стороны, где тоже бороду бреют, усы носят. Дети боярские, к роду Глинских непричастные, тоже, за одно сходство с литвинами, поплатились жизнью.

Раз почуяв запах крови, толпа озверела окончательно. Да и бояре не так скоро решили отступиться от своего.

– Уж пугать царя – так вовсю! – говорит кто-то из бояр.

И вот в народе раздаются голоса:

– Братцы! С Юрашем покончили… А как же с другим братцем? С конюшим? С Михаилом свет Васильевичем? И со старушкой-ведьмой? С Анной-еретичкой? Их тоже надобно!

– Надо бы! Да где они? Чай, схоронились?

– Не далеко искать. У царя, на Воробьевых, слышь…

– Только? Недалече! Вали на Воробьевы…

И повалили эти звери-люди. Одни – сухим путем. Другие – водой поехали.

Не успел прибежать к Ивану вестник с сообщением о трагической гибели дяди Юрия – новые гонцы пришли:

– Государь! Народ сюды кинулся. У тебя хотят бабку вынимать и боярина Михаила Васильича. Налгали им, что прячешь ты сродников тута.

Задрожал Иван и от страха, и от ярости.

Положим, полон двор стрельцов. И каждую минуту еще подмога прибывает… Да как знать?

Не успели воеводы Воротынский и Бельский все устроить для обороны, как подваливать стал народ.

Правда, не очень много его. Жилья, деревень не мало по дороге. Кто в кабаки заглянул, кто одумался по пути… Иные пограбить польстились, благо в такие дни никому закон не писан… Но докатились до Воробьевского дворца самые буйные, опасные волны народные, самые бесшабашные головы, сплошь вольница городская да низовая, голь кабацкая перекатная.

Увидали стену живую из ратного люда: стрельцов да копейщиков – и встали. А сами все бурлят, орут:

– Ведунью старую подавайте! Мишку Глинского, боярина! Не покрывайте поджигателев!

Доносятся эти крики и до Ивана, который только молится у себя в покое.

– Успокойся, государь! – твердил ему Адашев. – Все уладится. А на случай чего – ходы здесь есть до реки и под рекой потайные… Не возьмут тебя. Я все уж разузнал. Покоен будь!

И Иван немного успокоился.

Пришел Воротынский с Бельским.

– Что скажешь делать, государь? Сторожа поставлена. Пока народу немного сбежалось. А что вот ночь скажет? Что их к утру будет – неведомо!

– Пытались вы уговорить злодеев? Объявить, что нет здеся ни бабки, ни дяди Михаилы?

– Пытались. Не верят…

– Так подите скажите моим словом царским… что нет их… Что я суд снаряжу…

– А если не послушают? Не поверят? Не разойдутся?

– Моему слову не поверят? – вдруг воспламеняясь, вскочил Иван. – Моего приказу царского не послушают? Первых тогда в ряду хватайте, тут же казните! Поглядим, что скажут, окаянные!

Воротынский и Бельский вышли.

– Слушайте, народ православный! В последний раз говорю вам! Именем государевым… Вот и знак, гривна его государская… Нет здеся ни бабки царевой, ни дяди царского Михаила. Во Ржеве они! А царь обещает суд нарядить и не покроет злодеев ваших, хошь бы и родню свою. Таково его было слово царское, великое!

Загудела толпа, притихшая было во время речи воеводы. Но гул уж не такой зловещий, как раньше.

Не может не верить народ царю своему…

Расходиться стали те, кто разум в голове и совесть в душе еще хранил. А кучка озверелых, охмеленных вином и кровью колодников и другой черни бестолковой не унимается.

– Ишь ты, во Ржеве? Не по яблочки ль поехали? Тут они… Подавай поджигателев!

Так и закричали все, кто оставался.

Но крика этого уж им повторить не пришлось.

По знаку воеводы кинулись стрельцы, перехватали буянов. Кого оглушили, кого тут же прикончили, если сопротивляться хотел. А остальным – через час какой-нибудь, здесь же, перед дворцом, головы сняли…

И в ужасе прочь бросились бежать оставшиеся из любопытства и стоящие поодаль кучки народа.


Глухая, «воробьиная», как говорится в народе, ночь настала.

Сухой ураган, бушевавший дня три, сменился было затишьем. А теперь полил дождь, гроза разразилась, заливая потоками влаги дымящееся московское пожарище.

Дрогли бесприютные бедняки, которым не хватило мест по уцелевшим церквам, монастырям и жилищам. Хозяева последних принимали столько гостей, сколько стены вместить могли.

Рыдает, дрожит, словно в ознобе лихорадочном, на ложе своем Иван в полутемной опочивальне Воробьевского дворца.

Обширная горница выходит окнами в большой тенистый сад, сбегающий по откосу до самой Москвы-реки. Открыты окна, чтобы хоть немного освежить душный воздух нежилого покоя. Ветви столетних деревьев из черной ночной темноты заглядывают в окно тихого, слабо освещенного покоя, словно узнать хотят, какая душа томится и страждет здесь. Вдаль уходящая гроза дает о себе знать порою синей вспышкой молнии, слабым рокотом отдаленного грома. И тогда тяжелые капли дождя, дробно так тарахтящего по листьям, чаще и звучнее бьют по зеленым куполам старых деревьев-великанов, по скатам дворцовых крыш, по влажной земле.

Кроме двух окон, выходящих в темный сад, две двери ведут в опочивальню. Вернее, одна ведет сюда. А другая, с небольшой лесенкой, наглухо запертая, ведет из опочивальни в необитаемую совсем половину дворца.

Та половина стоит выше по горе, чем эта. Вот почему и дверь не в уровень с полом прорезана. Вдоль четвертой, глухой на вид стены, осененная шатром, стоит кровать, ложе царское. Полночь скоро. Лечь бы надо. Но страшится непривычного ложа Иван, словно могилы. И не знает он, что стоит за этим постельным шатром наклониться, поднять половицу, хитро прилаженную, и откроется ход подо всем дворцом и под садом, вплоть до реки… А выход из тайника – опять закрыт хорошо; дерном вся дверь обложена, кустами прикрыта.

Полночь близко.

Чу, часники домовые, которые и здесь стояли, и в ход были пущены с прибытием царя, выбивать мерно начали.

Один. Два. Три… Двенадцать. Полночь настала.

Еще сильнее жуть овладела Иваном.

Адашев, правда, рядом спит… Не кликнуть ли его? Нет, что за вздор? Совестно даже… Не мальчик уж он. Семнадцать лет ему… Он царь! Он муж! К Насте пройти? Тоже – зря. Она совсем расхворалась от всех передряг недавних и ужасов. Христос с ней! Пусть почивает, голубка милая. Никогда, никогда больше не огорчит он жену, не изменит ей! Бог свидетель…

Отчего это так мало света в покое? Разве еще свещники зажечь? От лампады – и самому можно, не будя никого. Вон какой забавный один трисвещник стоит: яблоко в середине, а в яблоке часы же тикают… Словно сверчок большой, на всю комнату трещат: тик-так… тик-так…

Хорошо, что трещат… Все веселее… Не совсем тишина могильная…

Над Москвой далекой думы царя летают. Что-то там теперь?

И опять твердит Иван:

– Прости, Господи! Зарекаюсь искушать терпение Твое…

Молится, а недавние страшные сцены так и мелькают в глазах…

Море огня… Потоки крови… Дядин труп обезображенный… Скорченные, обезглавленные трупы казненных бунтарей перед дворцом… И сейчас там они лежат.

Хоть бы окно закрыть… Да не смеет царь с лавки двинуться… Дышать не смеет полной грудью, как будто боится чей-то сон потревожить… Нарушится заколдованный сон, и пробудится нечто такое, отчего мертвым на месте можно упасть…

Оттого и сидит не шелохнется Иван, рассвета, луча только первого ждет. Если бы не буря, не тьма облаков, скоро б июньская ночь пролетела… А тут мрак кругом… Жутко.

Вдруг словно лист затрясся Иван. Шорох за дверью.

– Кто там?! – еле вырвался у Ивана хриплый оклик из горла, перехваченного сильнейшей судорогой.

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – раздается за дверью не чужой, но малознакомый голос.

Отлегло у царя от сердца.

Не духи там, не демоны, не убийцы подосланные. Те бы молчком, без молитвы вошли. И голос хороший, знакомый, старческий чей-то, хотя еще не дряблый.

– Аминь! – торопливо произнес Иван, желая скорей узнать, кто там. Кого в полночь, без предвещения обычного допустили в опочивальню к нему?

Раскрылась дверь, и появился в покое Сильвестр, протопоп, духовник царицы…

Обрадовался даже царь.

– Вот Бог живую душу послал, да еще такую хорошую!