Он уж давно готов умереть. А все-таки вздох облегчения вырвался у него, когда дверца раскрылась и Курлятев, выглянув наружу, сказал:
– Все слава Богу, государь… Только кони утонули… Не все… Четверо вон убежали. А четверо под воду пошли.
– Вижу, вижу… Спаси вас Бог, детушки, паренечки, за помощь, да службу верную… Тебе, Курбский, тебе, Шереметев. Всем вам… Не забуду… А теперь где бы нам перебыть, пока рассудим, что теперь начать?
– Гляди, государь: монастырек невелик виден… Туда не снести ль тебя?
– Ин, ладно… А кто мост-то строил такой надежный для государя своего?
– Да уж не гневайся… Наспех… Приказчики городовые: Митька Волынский да татарин с ним, Ассей Хозников… Взыщется с них, государь, строго взыщется…
– Нет, нет, не надо… Оно всегды так: скоро, да неспоро! Мороз, где тут мосты мостить… Чай, руки зябли на воде… Столбы вбивать… Доски стлать оледенелые… Пожури от меня обоих… А наказывать не смей. Бог спас, Милосердный. Будем же и мы милосердны…
– Слушаю, государь! – отвечает Шигоня, внимая непривычно кротким речам господина.
Царя осторожно, на постели на его, к монастырю недалекому, скромному так на руках рынды и понесли.
С самого утра плохо больному Василию. И тряска в пути, и волнение тяжелое унесли остатки сил этого могучего всю свою жизнь человека.
– Как можешь, княже? – осторожно подойдя к ложу, на котором лежит, полузакрыв глаза, великий князь Василий Иванович, спрашивает ближний его боярин и давний друг и тезка, князь Образцов – Симский Хабар.
Зимний, короткий, но ясный и морозный день совсем уж догорел.
В маленькое, слюдой затянутое оконце кельи подгородного Данилова монастыря, где сейчас лежит Василий, глядит пурпурной полосою потухающий закат.
Неугасимые лампады теплятся у иконы… Светец на столе не зажжен еще. В покое, низеньком, тесном и бедно убранном, царит полумрак. Пахнет особенно, по-монастырски: сушеными травами, росным ладаном, лампадным маслом… Но все перебивает тяжелый запах, который несется от лавки, застланной «тюшаком» (тюфяком).
Сверх тюшка перинка положена, перекрыта белым, чистым холстом. На мягких подушках лежит здесь больной Василий Иванович, царь московский, первый принявший этот титул.
Поверх одеяла теплого шубой на лисьих черевах накрыт. А все знобит больного. Мысли то просветлеют, то замутятся, словно забытье находит на него.
Он лежит в одежде. Только исподнее платье на левой ноге разрезано. Обнаженная больная нога обвита повязками.
Запах тления от язвы, зловещий этот запах растет все и растет. Теперь, сдается, он проникает даже сквозь деревянные, ветхие стены скитских построек и отравляет кругом чистый, морозный воздух лесной.
Сам больной задыхается от этого «тяжкого духа».
Лицо у него осунулось, помертвело, приняло совершенно землистый вид, губы посинели… Десны вздулись, и зубы словно готовы все выпасть из своих гнезд.
– Страшен я? Скажи, Ваня? – обратился он еще днем, задыхаясь от усилий, к Мстиславскому.
– Нет, княже. Известно: болен человек. А болезнь не красит. Домой бы тебе скорей. Дома и зелья добрые найдутся, и все… Дома, княже, знаешь: стены помогают.
– Да… Домой, домой… Только ночью… Как я сказал… Чтобы Ваня, сын, не видал… Испугается отца… Мне больно станет.
– Вестимо, государь! – ответил Мстиславский и вышел распорядиться, чтобы к ночи носильщики были… и гонцов послал к митрополиту, к Елене.
Люев и Феофил между тем заявили шепотом боярину, что очень плохо царю… Гляди, до утра не доживет…
– Так надобно звать всех навстречу князю… Сыну пусть хотя даст свое благословение… Разве же можно?
И шлет во все стороны снова гонцами вершников и детей боярских князь Мстиславский.
А Хабар Симский, заметив, что Василий смежил глаза и затих совсем так и встревожился… Неужто умирает? Нет, вот снова из-под тяжелых, медленно поднявшихся ресниц и век проглянул тусклый, свинцовый взгляд недужного царя.
И князь Симский вторично тихонько окликнул царя:
– Как можется, царь-государь? Не лучше ли тебе?
– Лучше? – вдруг раскрыв широко полузакрытые до этого глаза, переспросил Василий. – Верно, друже, скоро полегчает мне. Совсем.
– Что ты, государь? С чего взял? Тебе ли, при мощи твоей и годах непреклонных, язвы ножной не снести! – стараясь ободрить и успокоить больного, убедительно заговорил воевода.
– Нет… молчи… Слушай, что скажу… Трудно ведь и… говорить-то мне, не то что спорить… Прошли споры мои с вами… с боярами… Всю ведь жизнь… как отец мой еще наказывал, не давал я воли вам. А теперь – буде… Ныне отпущаеши…
– Да что ты, княже… И не думай про…
– Говорю – молчи… слушай лучше… Сейчас видение мне было…
– Господи, прости и помилуй! – неожиданно вздрогнув, произнес Хабар и осенил себя широким крестом, чуя, что мороз пробежал у него от затылка змеей по спине. – Видение, княже?
– Да… Удостоил Господь… Вы тут стоите да шепчетесь с лекарями? А я все слышу… Все ваши речи… И вижу, хоть глаза совсем прикрыты у меня, – а вижу, как в дверь кельи, вот как она заперта сейчас, ее не раскрываючи, прошли два инока лучезарных. Только без мантий… в скуфейках домашних… И подошли к ложу… И узнал я их… святителей присноблаженных: Алексия да Петра… И говорит один к другому: «Час, что ли?» А другой отвечает: «Скоро! – говорит. – Прослушает десятую заутреню – и час тогда пробьет рабу Божьему, князю Василию Иоанновичу… И многогрешному… и препрославленному… И все сие – на детях его… Сказано бо есть: до седьмого колена…» Глядь – и растаяли в воздухе… И нет ничего… А ты тут пристаешь все: как мне можется? Да легче ли? Слышал: одиннадцатой заутрени не услыхать уж мне… Готовиться надо… Шли еще гонца, следом за Мстиславским… Пусть уж и сын встречает… Не хотелось мне пугать младенца… Да пусть уж! Теперь все равно… как мертвый я…
– Княже, родимый… Государь милостивый… Греза-то была сонная… Что к сердцу брать? А потом, и так скажем: я тоже Василий Иванович, хошь и негоже мне с государевым именем равняться. Может, мне и сулили святители… И скоро кончина моя, а не твоя. Я же хошь и немного, а постарше тебя.
– Да и поглупее, вот вижу я! – вспылил, несмотря на страдания, Василий. – В самом деле, не вздумал ли равняться со мной? Как же: боярин ближний! Да, нешто святители придут блаженные о твоей смерти пророчить? Довольно с тебя будет и иной приметы какой, полегче. Да не толкуй зря… Когда можем мы к городу доспеть?
– Да с тобой, княже, часа через полтретья к Боровицким подойдем…
– Ну, так берите меня, несите… Потарапливайтесь… много еще перед смертным часом поговорить да наладить надо…
И, снова закрыв глаза, Василий умолк.
А новый гонец-вершник уж сломя голову скакал на лучшем аргамаке в Москву упредить обо всем великую княгиню Елену и митрополита Даниила.
Час спустя из ворот монастыря показался весь княжеский поезд, среди которого четверо здоровых парней бережно несли широкие мягкие носилки с великим князем и царем всея Руси, лежащим в полном забытьи. Медленно подвигалось печальное шествие в печальных сумерках зимнего дня.
Протяжно, глухо с другой стороны Кремля в морозном воздухе прозвучало и донеслось до Боровицких ворот девять ударов башенного часового колокола на Фроловских воротах, что ныне Спасские.
В это самое время шествие с больным князем миновало неширокий в этом месте пригородный посад и подошло к Боровицкой башне, ворота которой, несмотря на такой неурочный час, были раскрыты. Подъемный мост тоже опущен.
Всадники с факелами, составляющие свиту больного князя, идут тихо, без говора, соразмеряя ход коней с шагом носильщиков, несущих князя; но обитатели посада, собравшиеся было уже на покой, услыхали необычный шум, легкий лязг оружия, мерный топот десятка-другого конских копыт по мерзлому насту зимнего проезжего пути.
Наскоро накинув тулупы, иные отмыкают калитки и выбегают на улицу поглядеть: что случилось? Кое-где выходят на улицу оконца изб и домов, затянутые пузырем в жилищах победнее или слюдою у тех, кто богаче. Жадным, пытливым взором обладатели подобных оконцев приникают к этим отдушинам на свет Божий, теперь полузанесенным снегом, полуокованным льдом. И, напряженно вглядываясь в ночную тьму, стараются разгадать напуганные посадские: что значит этот кровавый, зловещий свет факелов, которые медленно движутся по дороге вместе с тенями какой-то многочисленной толпы конных и пеших людей? Почему ночью, в такое непогодное, позднее, необычное время, кто-то приближается к «городским», кремлевским воротам. Ведь в крепость, какою служит для Москвы Кремль, кроме великого князя, святителя-митрополита да семьи княжой, и не пустят ночью никого. Кто же эти ночные странники?
И, строя тысячи самых фантастических предположений, долго не может уснуть в той окрестности встревоженный посадский люд. И никто не решился, конечно, поближе подойти, поглядеть и разузнать: в чем дело? Слишком тревожное время переживает Русь. Каждый боится за себя и дрожит за свою шкуру.
У самых ворот Боровицких, где широкое место вдоль стены и дальше было совсем не заселено, пустовало на случай вражеского нападения, – здесь тоже виднеются багровые языки дымных, ветром колеблемых факелов.
Великая княгиня там с сыном, с митрополитом, с ближними своими ждет больного государя.
У княгини глаза распухли от слез, но она крепится, опираясь на руку преданной Аграфены Челядниной, приближенной своей наперсницы и мамки ее первенца, княжича Ивана.
Самого княжича, укутанного в теплую женскую шубейку, спящего, несмотря на мороз, держит на руках мощный красавец, брат Аграфенин, князь Иван Овчина роду Телепневых-Оболенских. Тут же и Шигоня, и Михаил Глинский, дядя государыни, и Головины: Иван да Димитрий Владимировичи, казначеи большой казны государевой, и многие другие.
Тихо, печально стоят ждут, пока приблизятся к ним подходящие к стенам городским огни и люди княжеского поезда.
Вот круг света от факелов, которые несут за больным, яркий этот круг слился на грани своей с кругом света, порождаемого факелами, которые держат в руках провожатые Елены. В сторону тихо отъезжают словно подплывающие в полутьме всадники, едущие впереди носилок; вот и самые носилки забелели на свету. А на них темнеет вытянутое, мощное тело великого князя.