ной тени своей, и только многоярусный Иван Великий с освещенной главой, будто страж, бодрствовал над Москвою. Исполин царь-колокол, положенный на толстых накатах, со стороны дворца, близ Ивана Великого, покоился под его защитою… Изображения царей, вылитые в гигантских размерах на наружной стороне его и освещенные на выпуклых частях, казалось, хотели отделиться от стен колокола и выступить на землю; а огромные надписи, тянувшиеся кругом широкою лентою, словно начертаны были перстом судьбы, в увековечение потомству времени, когда возник медный исполин…
Много мыслей толпилось в голове Алексея, когда он приблизился к царь-колоколу. Он вспомнил, как бывал ребенком возле этого самого колокола еще при жизни отца, как забилось от радости его детское сердце, когда царь, находясь при освящении, говорил ласковые слова отцу его, а ему, ребенку, сказал, что и от него желал бы иметь когда-нибудь подобную радость… Воображение представило попеременно пылкому юноше и детские игры его с Еленою, и смерть отца, и первые минуты изгнанничества из дома Башмакова, и последнее свидание.
– Батюшка! – вскричал Алексей, повергаясь в благоговении на землю. – Если душа твоя теперь слышит меня, то пусть благословит на новую жизнь с высоты горней!..
И вот сладкий миг забытья осенил юношу. Все слилось перед ним в какие-то неясные образы. Алексей не может отличить, спит он или бодрствует… Та же площадь, тот же Иван Великий представляются его глазам, но вокруг слышатся какие-то смешанные, оглушительные крики. Вся площадь залита народом, который, казалось, собрался смотреть на что-то необыкновенное. Весь Иван Великий обвит, как паутиною, деревянными подмостками, с которых тысячи людей и напрягают все усилия, чтобы поднять наверх царь-колокол прикрепленными к нему веревками. Но – огромная махина стоит на прежнем месте без малейшего движения, и разъяренный народ начинает проклинать ее соорудителя… Алексей слышит в устах толпы хулу на произведение отца своего, воздымает руки свои к небу, и вот что-то дивное начинает твориться с ним. Он чувствует, что его мускулы напрягаются, мышцы крепнут, за плечами трепещут белоснежные крылья, в руках проявляется сила Самсона. Вне себя, он хочет броситься к башне, чтобы присоединить силу свою к всеобщим усилиям народа; но что-то тяжелое налегает на его грудь; какая-то безобразная голова с оловянными глазами, с острою длинною бородою дразнит языком, ухватясь за его руки. «Да воскреснет Бог!» – восклицает Алексей, осеняясь крестом, и вот – освобожденный от всех пут, удерживавших его на земле, он легкий, как житель нездешнего мира, поднимается на крылах своих над изумленными толпами народа…
Он уже на верхних ярусах Ивана Великого и, схватясь мощными руками за веревки, прицепленные к колоколу, начинает один поднимать его… Еще несколько мгновений, несколько усилий, и царь-колокол благовестил бы миру с высоты Ивана Великого; но огромный змей, с той же чудовищной головою, с той же сатанинскою улыбкою, обвивается около колокольни, доставая уже верхними кольцами до ног Алексея. В ужасе ищет юноша себе спасения; но кругом его какие-то неясные лики, с угрожающими взорами, только покачивают головой. Между тем змей начинает уже обвивать его тело и снова давить в своих объятиях. «Батюшка, спаси меня!» – восклицает Алексей и, взволнованный этим видением, – просыпается.
Уже совершенно рассветало, и колокола сорока сороков московских церквей призвали жителей ее на молитву. Улицы наполнялись мало-помалу народом, спешившим по разным направлениям. Несмотря на неприятный сон, потревоживший Алексея, воспоминание блаженной ночи, весенняя свежесть воздуха, щебетание птичек, – все это подействовало целебным бальзамом на его душу: он, как младенец, поднялся со своего жесткого ложа и радостным взглядом окинул окрестности. Но, повернув в сторону голову, Алексей с удивлением заметил стоявшего несколько поодаль и с большим вниманием смотревшего на него пожилых лет человека. На нем был надет черный суконный охабень, из-под которого выставлялся только один воротник однорядка. Голова была покрыта высокой собольей шапкой; в одной руке находилась камышовая трость с серебряным набалдашником. Но, несмотря на эту простую одежду, на лице неизвестного, вместе с душевною добротою, выражалось столько строгости и вместе с тем какого-то величия, что Алексей невольно поднялся с своего места и отдал поклон незнакомцу.
– Здравствуй, добрый молодец, – сказал незнакомец, отвечая на поклон юноши и садясь на один из брусьев, лежавших под колоколом. – Видно, тебя некому побранить, что ты ночуешь под кровлей Божией.
– Да так и есть, господин честной! Я один как перст на земле; нет ни отца, ни матери.
– Жалко тебя от души, голубчик, видно, рано же ты спознался с нуждою. – При этих словах незнакомец взглянул с участием на Алексея.
– Что же делать, милостивый господин! Не так живи, как хочется, а как Бог велит, – отвечал весело Алексей.
– Правда, правда. Да ведь недаром тоже слывет пословица: на Бога надейся, а сам не плошай. Иногда счастие-то стоит к нам спиною и дожидается только, чтобы мы его повернули. Не прогневайся, коли спрошу тебя о твоем житье-бытье. Чем ты занимаешься, живя здесь, в Белокаменной?
Этот весьма обыкновенный, и особенно в то время, вопрос заставил Алексея покраснеть; но, оправившись от смущения, он весело отвечал:
– Чем занимаюсь? Да тем же, чем и птицы небесные: славлю Бога, как и они, и занятия особенного не имею. Сам себе наибольший!
– Нехорошо, – сказал незнакомец, посмотрев на Алексея с укоризной, – и в Писании сказано: трудивыйся да ясть и что всяка душа властям предержащим да повинуется!
– Да и я тружусь немало, – произнес Алексей с грустной улыбкою, – только не вижу в трудах своих пользы ни себе, ни другим.
– Что же это за труды такие, господи помилуй? – спросил незнакомец, смотря с удивлением на юношу.
– О, над чем я тружусь, – вскричал Алексей с воодушевлением, – того ты не поймешь, господин честной! Ты, привыкнувший, может быть, с утренней до вечерней зари только мерить сукно или считать куски парчой и бархатом, не поймешь, что еще можно работать умом, головою…
– Почему знать… может быть, и я…
– О, – прервал Алексей с горькою улыбкой, – разве рассказать тебе для того только, чтобы еще один человек лишний называл меня полоумным? Да, я много работаю, – вскричал он, совершенно забывшись и воодушевляясь более и более, – и часто, когда весь мир в тишине ночи предается сладкому сну, один я бодрствую без успокоения! Много желчи в ремесле моем, много нечеловеческой горести. Если услышу я, например, что Архимед одною рукою обращал в прах неприятеля, одним стеклом сжигал флоты, если Галилей читал через трубу свою сокровенные таинства неба, недоступные глазу простого смертного, о! какая адская отрава грызет в эту минуту мое сердце, и что такое я, человек, созданный по подобию Божию, перед этими людьми, исполинами вселенной? Что значат все кровавые мои усилия постичь хотя мириадную часть таинств, доступных им? Я исчезаю перед их величием, как ничтожная персть, незаметное тление. Горько, невыразимо тягостно дышать тогда в этом мире… Но зато, – продолжал Алексей, с восторгом подняв глаза к небу, – сколько сладкого, упоительного чувствует душа моя, когда после бессонных ночей, после тяжелых трудов я пойму, например, устройство махины, показывающей без пособия живой силы часы дня и ночи, или самопала, бросающего Божий гром без фитиля и светильни… О, тогда как высоко поднимаюсь я в собственных глазах над вещественной жизнью здешнего мира, как ясно понимаю назначение человека… Но что я говорю тебе, – вскричал Алексей, проведя рукой по челу и горько улыбнувшись, – я забыл, что ты не поймешь моих чувств и считаешь меня, может быть, одержимым нечистою силою… Да, прости меня; правда, я в огневице, но тот бред скоро пройдет, и я снова приду в себя…
– Нет, – вскричал неизвестный с воодушевлением юноши, схватя Алексея за руку, – я хорошо понимаю тебя, пылкая душа, хорошо вижу твое земное назначение и благодарю Вседержителя, что Он столь нечаянным случаем раскрыл твою душу. Но я слышу звон, призывающий к слушанию Святого Евангелия. Помолимся вместе Творцу Всяческих.
Произнеся эти слова, незнакомец увлек Алексея, едва верившего своим ушам, в церковь, выстроенную под колокольней Ивана Великого и потому называвшуюся: «Иоанн Святый иже под колоколы».
Войдя в храм, незнакомец усердно помолился перед местными образами, поклонился во все стороны и, поставив несколько свечей к местным образам, встал вместе с поющими церковниками на клиросе. Во все продолжение служения он или пел, или читал псалтырь, казалось, совершенно забыв о всем окружающем; но едва только заутреня окончилась, снова подошел к Алексею, почитавшему все за сон, и пригласил его следовать за собою.
Выйдя из Кремля Фроловскими воротами на Красную площадь, незнакомец повернул в переулок между Мясницкой и Покровской улицами и остановился против двухэтажного, впрочем не весьма большого и довольно уже старого дома. Только по этому дому догадался Алексей, что его собеседником был стрелецкий начальник, думный дворянин Артемон Сергеич Матвеев, любимец царский, правая рука Алексея Михайловича в совете и деле ратном. Матвеев был в это время едва ли не самым образованнейшим человеком из всех русских, ибо он знал историю, философию и любил пламенно изящные искусства. Не менее того был известен он и в службе государственной. Участие его в вспомоществовании, оказанном российским двором английскому королю Карлу II, в переговорах 1656 года о возведении царя Алексея Михайловича на польский престол и сильное влияние на бывшей в Калише генеральной раде доказывали его искусство в делах дипломатических, а всеобщая народная к нему любовь обличала его благотворительность и сердце, сострадательное к несчастным. Царь Алексей Михайлович особенно любил беседовать с ним в свободные часы и часто совершенно неожиданно навещал своего любимца в собственном его доме.
– Не оскорбил ли я тебя чем-нибудь, Артемон Сергеич? – спросил Алексей, вспоминая, что он принял его за купца, судя по простому одеянию.