Царь-колокол, или Антихрист XVII века — страница 24 из 56

Кровь прилила ему в голову, колена подкосились, и он без чувств грянулся на землю.

Глава шестая

В семнадцатом столетии, как и во все другие времена, сердца и глаза русских обращались всегда, в белокаменном Кремле московском, после церквей златоверхих, прямо на жилище царское. Да и мудрено бы было не засмотреться на него. Сколько дивных палат и дворов, сколько хором и переходов! Вот большие государевы ворота с золотыми орлами наверху; вот Посольская, Ответная, и Столовая, и Средняя, и Золотая палаты; вот и теремный дворец с церковью Рождества Богородицы, где великие княгини и царицы брали молитвы, через шесть недель после родов. Вот Золотая царицына палата с сенями на боярскую площадку и Грановитая палата с Красным крыльцом и царскою лестницею; вот и Спасский собор, что вверху за золотою решеткою, и церковь Словущего Воскресения с лестницею на Сытный двор. Сколько при них теремов, и светлиц, и вышек, и выступов!

Но все эти палаты устроены были только для важных случаев: для приема послов и иностранцев, стекавшихся уже сюда, в описываемую нами эпоху, из разных стран Европы, для суда царского, для торжественных обедов, когда и большие и кривые столы гнулись под золотою посудою. Собственно жилые покои царского семейства составляли особое отделение. Желание ли свято следовать обычаям предков, привычка ли были причиною тому, что каменные здания тогда строили с великой неохотою, но только и сам Михаил Феодорович жил в деревянном дворце.

Царь Иоанн III Васильевич, вызвав иностранных художников и облачая Кремль в каменное одеяние, выстроил для себя одноэтажный жилой двор из дерева, и уже после пожара, бывшего в 1493 году, когда сгорели и старый и новый дворы, Иоанн Васильевич начал строить для жилья каменные палаты.

Царь Алексей Михайлович жил в покоях, выстроенных, или, лучше сказать, надстроенных для него Михаилом Феодоровичем, над дворцом Иоанна Васильевича. От Словущего Воскресения, через сени, ведущие на половину царевен, был вход в покои царские, и сюда-то являлись обыкновенно каждый день приближенные царя, совещаться о делах правления.

В первых числах июля 1665 года собрались сюда некоторые бояре утром, несколько ранее обыкновенного. Озабоченные и угрюмые лица их доказывали, что каждый из них имел на душе какую-нибудь тайну, а косые взгляды, бросаемые иногда один на другого, давали повод думать, чуть не все они находились между собою в дружественных отношениях. Поэтому добродушное выражение лица и ясные, исполненные необыкновенной доброты взоры одного из бояр резко отличали его от других сановников. Это был боярин Никита Алексеич Зюзин, пользовавшийся уважением всех московских жителей, наравне с Матвеевым, за свою набожность и благодеяния. Не было в Москве церкви, в которую бы он не сделал пожертвования, не было страдальца, убогого, которые, прибегнув к нему, не возвратились бы утешенными; сотни семейств не знали бы, чем пропитаться завтрашний день, если бы он не являлся всегда к ним ангелом-хранителем. Таков был Никита Алексеич Зюзин. С первых дней поселения своего в Москве, то есть за семнадцать лет назад, едва ли не половина московских жителей ежедневно упоминали имя его в молитвах, возносимых к Престолу Всевышнего.

Собравшись в пространной хоромине, примыкавшей к царским покоям, все присутствующие сидели на лавках, разговаривая вполголоса друг с другом. Только бояре Стрешнев и Долгорукий, стоя у окна, о чем-то тихо рассуждали в отдалении от прочих.

Вдруг дверь в царские покои быстро отворилась и оттуда вышел скорыми шагами один из очередных комнатных стольников. Совершенная тишина наступила в палате. Все обратились с вопрошающими взорами к вошедшему, а Стрешнев уже сделал шаг вперед, в уверенности, что его потребуют в царские покои.

– Великий государь Алексей Михайлович повелел предстать пред светлые очи свои Артемону Сергеичу Матвееву, – громко вскричал стольник и, не видя его в собрании, тотчас же послал за ним одного из гонцов, всегда бывших в готовности на подобные случаи.

Обманутый в ожидании Стрешнев заскрежетал зубами и произнес вполголоса несколько проклятий, бросив огненный взгляд на бояр, которые, ненавидя Стрешнева и заметя его неудачу, перемигнулись с улыбкою друг с другом.

– Смейтесь, окаянные, – шептал Стрешнев, – только чтобы после не пришлось плакаться, как эта проклятая лиса Матвеев начнет вами повертывать. Вот тебе еще доказательство, – произнес он тихо, обращаясь к Долгорукову, – как необходимо нам приудержать эту выскочку, чтобы после от него самим тяжело не стало. Слыхано ли это дело в старые времена: позвать на совет думного дворянина прежде ближних бояр царских! Помяни мое слово, Юрий Сергеич, Матвеев заварит такую кашу, что мы все ее не расхлебаем. В последний раз, как государь смотрел у него в доме его поганую комедию, говорят, Артамошка опять заговаривал о примирении с Никоном. Мне это сказывал сам Никита Абрамыч, который находился в тот день при царе дневальным стольником и был с ним у Артамошки. Хоть Матвеев говорил с царем и наедине, да ведь Никита не промах и по моей просьбе уха не отвел от двери той хоромины, где была беседа. Пусть только царь свидится с патриархом, и тогда опять пропали все труды наши! Воля твоя, князь, а по-моему, чем скорее прижать его, тем лучше.

– Нет, Семен Лукич, пусть у меня язык отсохнет, коли я скажу что-нибудь худое про Матвеева, – отвечал так же тихо Долгорукий. – Впрочем, что тебе рассудится, то и делай: яйца курицу не учат, а ты уж и петухом запел.

– Сегодня или никогда! – прошептал Стрешнев, крепко сжав свою дорогую бобровую шапку.

Снова отворилась дверь, и спальник позвал к царю уже Семена Лукияновича.

Следуя за своим вожатым, Стрешнев вышел в Престольную палату и, поднявшись по крутой лестнице, устроенной в боковом от этой палаты покое, вступил в небольшой терем, называвшийся вышкою, – любимое пребывание царя Алексея Михайловича в летнее время, потому что из небольших окошек этой вышки видна была почти вся Москва и большая часть ее окрестностей.

Царь Алексей Михайлович сидел возле одного из окон, на вызолоченном кресле с высокою спинкою и подушкою из червленого бархата. Он рассматривал ландкарту России, лежащую перед ним на небольшом дубовом столе, покрытом тонким зеленым сукном, с золотою по краям бахромою. На царе было надето легкое шелковое полукафтанье, украшенное спереди золотыми кружевами и петлями; на ногах находились широкие сапоги из красного сафьяна с золотыми и жемчужными прошивками.

Стрешнев, поклонясь почти до земли и приняв на себя печальную мину, остановился в безмолвии у входа.

– Здорово, Лучик, – сказал Алексей Михайлович веселым голосом, потрепав его по плечу. – Ну, что скажешь нового?

Ласковый прием царя разгладил морщины на лбу Стрешнева, но через минуту лицо его опять приняло мрачное выражение.

– Великий государь, – отвечал он, – новости мои печальны, и я, увидя твое государя веселие, не хотел бы теперь нарушить его. Дозволь отложить до другого времени.

Мгновенно следы веселости пропали с лица Алексея Михайловича, он нахмурил брови и, не смотря на Стрешнева, произнес:

– Ты, Семен, всегда приходишь ко мне, как ворон с черными вестями. Ну, говори, что там такое случилось, чем ты боишься меня обеспокоить?

– За что изволишь гневаться на раба твоего? – вскричал Стрешнев, повалясь в ноги царю. – Виноват ли я, что скрывают от тебя, и я первый, радея о твоей великого государя пользе, разведываю и доношу обо всем, не щадя живота своего. Ты награждаешь меня великими милостями твоими, и я не смею ничего скрывать от тебя.

На минуту последовало молчание. Алексей Михайлович сделал несколько шагов по терему и, наконец, присев на кресло и облокотясь на ручку, произнес, обращаясь к Стрешневу:

– Я знаю, что ты добрый слуга, Семен, и нисколько не сержусь на тебя; говори!

– Узнал я, великий государь, достоверным образом, что патриарх Никон, который теперь находится в Воскресенском монастыре, писал тайно к цареградскому патриарху Дионисию грамоту, в которой, жалуясь на тебя за сделанные будто бы ему несправедливости, поносит твое святое царское имя разными оскорбительными злоречиями…

– Возможно ли это? – прервал Алексей Михайлович. – Тебя обманули, Семен. Нельзя поверить, чтобы патриарх на бумаге и еще в письме к чужеземному владыке употребил о нас неприличные выражения.

– Я не смел бы доложить твоему царскому величеству, если бы это не было совершенно справедливо, – отвечал Стрешнев, – так же как справедливо и то, что озлобленный патриарх в монастыре и на молебнах предает громогласно тебя великого государя проклятию!

Царь Алексей Михайлович, несмотря на беспредельную кротость, подвержен был иногда, как и все великие люди с живыми чувствами, порывам гнева. В такое состояние приведен он был известиями Стрешнева.

Быстро, с разгоревшимся лицом приподнялся царь с своего седалища и, сделав шаг вперед, сказал Стрешневу задыхающимся от волнения голосом:

– Слушай, Семен! Если ты сейчас солгал хоть одно слово, то будешь завтра же заключен в тяжелых кандалах, на всю жизнь, в самую мрачную темницу нашего государства. Даю тебе минуту на раскаяние.

– Я весь с животом моим принадлежу тебе, государь, что позволишь, то и сделаешь, – смело отвечал Стрешнев, смотря царю прямо в глаза. – А что сказал тебе правду, докажу на деле.

Снова наступила глубокая тишина, прерывавшаяся только шагами царя, ходившего по терему. Спустя несколько минут Алексей Михайлович принял обычный свой вид и произнес тихим прерывающимся голосом:

– Чем же докажешь ты мне такой неслыханный поступок?

– Истину слов моих засвидетельствуют тебе, государь, люди, бывшие в монастыре, во время самого служения патриарха, а с грамоты, посланной им к Дионисию, представлю тебе черновую отпись, поправленную рукою самого Никона.

– Через кого же отправлено письмо в Царьград?

– Наверное теперь еще, великий государь, не знаю, а коли повелит твое царское величество сделать розыск, так разведаю. Говорят, однако же, что письмо переслано через бывшего здесь посла Голландских штатов Якова Бореля.