Прочитав свиток и положа его на стоящий возле аналой, Никон погрузился в молчание, как бы обдумывая прочитанное; заметно было, однако же, что послание произвело на него приятное впечатление. Он взглянул веселыми глазами вокруг себя, и легкая улыбка мелькнула на мгновение на его бледных устах… Но вдруг какая-то смутная мысль пробежала в голове его; он свел брови и, облокотясь головой на руку, просидел несколько минут без движения. Видно, тяжела была его дума. Наконец, он обратился к иподиакону с вопросом:
– Только нет ли тут, Никита, какого заговора, чтобы еще больше оклеветать меня? Мне что-то сдается, что государь ничего не ведает об этом?
– Что ты изволишь говорить, святейший! – воскликнул иподиакон. – Как бы осмелился боярин Никита Алексеевич отписать к тебе без царского повеления! Ведомо дело, что писал он по государеву указу, а благочестивый царь повелел это сделать потаенно, для того чтобы бояре не отсоветовали ему призвать тебя прежде суда вселенских патриархов. Ведь поговаривают, что они уже скоро прибудут сюда.
Помолчав еще с минуту, патриарх встал со своего места и, став перед образом, сотворил несколько земных поклонов; потом, обращаясь к иподиакону, произнес:
– Видит Бог вездесущий, что я желаю не престола своего и почестей, но царского успокоения и прекращения смуты в церкви Христовой. Поезжай обратно и возвести боярину о моем пришествии в уреченный день в Москву.
Иподиакон, получив благословение от Никона, тотчас же отправился в путь, а патриарх, позвав своего клирика, повелел готовиться к отъезду. Отдав приказания, он запер наружную дверь своей кельи, чтобы опочить от трудов дня.
Была глубокая полночь, но Никон не мог, однако же, сомкнуть глаз своих. Напрасно старался он изнурить себя земными поклонами и чтением канонов; тщетно раскрывал сочинения Иоанна Златоуста и Василия Великого, любимых своих писателей, – пред глазами его были только мертвые буквы без всякого значения, потому что в голове роились новые мысли, порожденные письмом Зюзина, и незаметно мысли эти ширились более и более и с каждым мгновением принимали новые формы. Как бы почитая это за искушение злого духа, Никон старался занять свое воображение предметами менее житейскими: рассуждал почти вслух о своих монастырских работах, о новом храме, – а между тем голова его невольно наполнялась мыслями о блеске патриаршего престола, о власти при царском дворе, которую снова получит он, чтобы поразить в прах своих противников. Он опять видел себя в своем патриаршем доме, окруженным боярами; в царских палатах, в беседе с иноземными послами; на престоле патриаршем, в златотканных одеждах, с митрою на главе, с посохом Петра Чудотворца, благословляющим святителей…
Глава четвертая
Громко призывали колокола златоглавых церквей московских жителей к слушанию утрени в праздник преставления св. Петра-митрополита. С первым ударом колокола благочестивые жители спешили уже каждый в свою приходскую церковь, чтобы начать день молитвой пред престолом Божьим. Но нигде столько не толпилось народу, как у входа в Успенский собор, который хранил и хранит в себе столько великих святынь русского народа. Его святые мощи митрополитов, угодников, его чудотворная икона Владимирской Божьей матери; самое воспоминание, что собор сей воздвигнут по гласу святителя, в нем почившего, память которого праздновалась в настоящий день, – все это привлекало в первопрестольный храм несметное число богомольцев. Но никто из входящих в собор не ожидал узреть в нем в настоящий день того, кого не видали здесь столько лет все жители московские, – Никона!
Когда началась уже служба, вдруг в стихословие первой кафизмы с шумом растворились главные двери храма и вошедшие патриаршие певчие песнью «достойно есть» встретили прибытие патриарха, а вслед за ними, к неизобразимому удивлению народа, и сам Никон, с патриаршим великолепием, торжественно вступил в храм. Поклонясь святым мощам и иконам и приложась к ним, он восшел на патриарший престол и взял в руки жезл чудотворца Петра-митрополита… Все смутилось в храме! Совершавшие службу святители не знали, что предпринять… Но едва прошла первая минута смущения, ростовский митрополит Йона, бывший хранителем патриаршего престола, подошел к Никону принять от него благословение; примеру его последовало все духовенство и народ, который бросился с восторгом целовать руки первосвятителя.
Приняв благословение патриарха, Йона поклонился Никону и, сложив руки на груди в знак беспрекословного повиновения, ожидал, что повелит он.
– Поди и возвести великому государю, что я принес мир и благословение ему и всему царскому дому и всему царствующему граду, – сказал Никон торжественно митрополиту.
Йона тотчас же отправился исполнить его приказание.
Государь в это время слушал утреню в теремной церкви, только в нескольких шагах от собора, окруженный боярами, в числе которых были и Стрешнев с Долгоруким.
Яркий румянец разлился по лицу Алексея Михайловича, едва только услышал он первые слова митрополита о пришествии патриарха. Смертная бледность покрыла лица бояр, врагов Никона. Все сановники, слышавшие слова митрополита, вздрогнули, будто от электрического удара, так неожиданна была эта минута.
Как бы приведенный в восторг от этой вести, Алексей Михайлович радостно поднял глаза к небу и совершил земной поклон, обратясь лицом к образу Спасителя.
– Шапку и посох! – были первые слова царя, протянувшего уже руку к стоявшему возле постельничему с царской шапкой.
От этого мгновения зависела участь Никона!
Решась, по-видимому, идти на призыв патриарха, царь уже сделал со своего места шаг к дверям, но, взглянув вдруг на смущенные лица своих бояр, остановился в недоумении. Постояв одну минуту на месте со склоненной головой, как бы обдумывая, что ему предпринять, он по-прежнему направил шаги к дверям; но, выйдя из церкви, остановился в первой от нее палате и приказал тотчас собраться тут всем бывшим налицо сановникам.
– Что вы присоветуете мне, мудрые бояре мои? – сказал отрывисто царь, обращаясь к собравшимся.
В собрании пробежал глухой говор.
– Делай так, надежа-государь, как внушает тебе твоя совесть; и остави должником твоим, по учению Спасителя, – отвечал именитый дворянин Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.
– Да не закатится солнце во гневе твоем, – промолвил маститый старец Михаил Михайлович Салтыков.
– Что вы советуете, бояре? – вскричал запальчиво князь Одоевский, наперсник Стрешнева, взглянув с презрением на Салтыкова и Ордина-Нащокина. – Прилично ли великому государю идти на зов ослушника его воли…
– Наложившего клятву на святую особу царскую, – присовокупил Долгорукий.
– Довольно! – вскричал Алексей Михайлович с волнением. – Я спрашиваю, бояре, вашего совета, а не напоминания о делах святейшего…
– Государь, – сказал Долгорукий, выступив из толпы, – оскорбление, им нанесенное, совершенно препятствует твоему с ним соединению! Как посудят об этом вселенские патриархи, что скажет народ, святители, видя тебя приемлющим благословение от руки осквернителя царской твоей чести!
Боярин Стрешнев стоял позади всех, не промолвив ни одного слова и как бы лишившись языка от мысли, что все многолетние происки его погубить Никона могут вдруг пасть на голову его самого, едва царь произнесет только одно слово о своем соединении.
– Что же теперь делать нам? – сказал царь в нерешимости, обведя глазами собрание.
– Повелеть твоему царскому величеству заключить его в какой-нибудь здешний монастырь, и пусть клятва падет на самого ослушника, – отвечал Долгорукий.
– Как? Заключить без суда? – вскричал царь в волнении.
– По крайней мере, все-таки не идти к нему, – возразил Одоевский, – и если не желаешь, великий государь, заключить его, по твоему царскому слову, прежде осуждения, то повели ему возвратиться с миром в Воскресенский монастырь свой и ждать прибытия вселенских патриархов.
– Должно спросить хотя о причине его пришествия, – сказал Ордин-Нащокин.
Алексей Михайлович согласился с мнением последнего и повелел князю Одоевскому с несколькими боярами идти в Успенский собор и вопросить патриарха, ради чего оставил он свое жилище и прибыл в Москву.
Между тем в храме Успения служба продолжалась, и патриарх стоял во всем величии своего сана, ожидая прихода царского, когда вошли посланные от государя с вопросом к патриарху.
Никон по-прежнему отвечал, что он принес мир и благословение царю вместе с его домом и всей паствой.
Прошел еще час в ожидании государева прихода, для которого патриарх повелел постлать уже на месте обыкновенного царского стояния драгоценный лазоревый ковер, вышитый золотом.
Снова растворились двери, и те же бояре, с присоединением нескольких человек из духовенства, подошли к патриарху.
– Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия, и Малыя, и Белыя России самодержец, по совету архиереев и царского синклита, повелевает тебе, святейший патриарх, возвратиться восвояси в Воскресенский монастырь и ожидать суда своего, – произнес князь Одоевский с оскорбительным выражением.
Никон вздрогнул и вдруг страшно побледнел… Казалось, он не в состоянии был произнести ни одного слова. Заметно было, что архиерейский посох дрожал в руке его, так было неожиданно для него это повеление… Но это было на одно только мгновение.
– Возвестите государю, что хочу узреть лицо царское и благословить дом его, – снова произнес Никон с настойчивостью.
Подошедшие архиереи начали укорять его в ночном пришествии, утверждая, что ему невозможно видеть государя до суда вселенских патриархов. Но Никон ничего не отвечал и только с упорством требовал, чтобы донесли царю, что хочет видеть его ради нужных великих дел.
Еще патриарх по уходе посланных стоял с гордым величием, ожидая, что, наконец, царь исполнит его желание – согласно с письмом, присланным от Зюзина; но когда возвратившиеся бояре снова возвестили ему, чтобы он шел немедленно в Воскресенский монастырь, тогда силы, казалось, оставили его. Тут только понял он, что приезд его в Москву не был следствием царского повеления.