Перед начатием одним из архиреев чтения Святого Евангелия приблизился к царю боярин Илья Данилович Милославский и, сняв с величайшим почтением корону с главы его, держал ее на блюде во все продолжение чтения. Выслушав с благоговением двадцать первую главу евангелиста Матфея – о вшествии Христа в град Иерусалим, – Алексей Михайлович приложился к кресту, который держали митрополит Сарский и Подонский Петр, заступавший патриарха Никона, и поцеловал его руку. После сего уже снова надета была на царя боярином Мирославским корона.
Между тем тихо подвезли к возвышению огромное дерево, убранное смоквами, яблоками, финиками и изюмом и укрепленное на двух больших санях, которые везли шесть лошадей, покрытых красными коврами; вокруг дерева стояло пять мальчиков в белом одеянии. Держа левой рукой окованное золотом Евангелие, митрополит сел боком на коня, одетого белым полотном, с приделанными длинными – наподобие ослиных – ушами, который приведен был из Кремля двумя священниками. Тогда царь, держа в одной руке вербу, подошел к лошади и, взяв ее другой рукой за длинный, блестевший золотом, повод, повел коня с его седоком вслед за деревом, через Фроловские ворота Кремля. Бесчисленное множество бояр с вербами в руках сопровождало торжественное шествие. Тридцать благородных отроков, одетых в пурпурные платья, снимали с себя одежду и устилали путь, по которому шествовал царь; духовенство и народ покрывали дорогу вербами. Согласное пение множества юношей, шедших за санями с пылающими огромными свечами, молитвословие священников, шествие царя в смиренном величии, блеск и пышность двора и духовенства, наконец, самая важность обряда наполняли народ и войска торжественным благоговением, заставлявшим его повергаться на землю при приближении царя и святителей.
Войдя Фроловскими воротами в Кремль, процессия обошла в описанном нами порядке вокруг главных церквей кремлевских и окончилась с приближением к Успенскому собору, куда царь вошел слушать совершаемую митрополитом литургию.
В этот день Алексей Михайлович каждый год обедал обыкновенно у патриарха, куда приглашались и все царские сановники, а потому и ныне, хотя патриарха не было в Москве, он, однако же, изъявил желание почтить этой честью заступавшего его место Петра, митрополита Сарского, жившего во дворце патриаршем, почему и повелел сказать, что отправится к нему тотчас после литургии.
Два комнатных постельника с парадными санями, обложенными алым бархатом, ожидали царя у главного подъезда к Успенскому собору. Гнедой аргамак, заложенный в сани, с головой, украшенной пучком страусиных перьев, и в хомуте, обвешанном множеством собольих хвостов, бил копытом от нетерпения. Десять земских ярыжек с метлами в руках готовились очищать государев путь, а два очередных боярина – сопровождать его, когда Алексей Михайлович, совершенно неожиданно, по окончании литургии вышел из южных ворот храма.
– Я хочу отдохнуть немного, – сказал царь, обращаясь к окружающим его придворным и показав рукой на дворец, давая знать, что отправляется туда.
Стрельцы тотчас же подвели царский экипаж к южным дверям, и Алексей Михайлович, поддерживаемый боярами, сел в сани.
Спускаясь с лестницы к экипажу, царь бросил нечаянно взор на колокол, лежавший с той стороны храма, и позвал к себе Матвеева.
– Сергеич, – сказал царь при приближении его к саням, – а что же наш колокол-то? Стыдно тебе забывать это!
– Никогда не забываю я, великий государь, ни одного из твоих повелений, – отвечал почтительно Матвеев, – а тем более этого, исполнение которого в настоящем случае так необходимо. Но здесь встретилось важное препятствие.
– Какое же? – спросил царь с любопытством. – Становись-ка за мной, на дороге расскажешь.
Царские парадные сани устроены были таким образом, что кругом седалища шли широкие полозья; на эти-то полозья становились обыкновенно, в торжественных поездах, спереди два стольника, а позади – два боярина. В тот день повелено было находиться только двум боярам: князю Долгорукому и Одоевскому.
Едва царь приказал стать возле себя Матвееву, Одоевский и Долгорукий немедленно сошли со своих мест и неприметно взглянули друг на друга. В этих взорах, брошенных один на другого, можно было прочесть и оскорбленное достоинство, и страх впасть в царскую немилость, и мщение Матвееву за предпочтение, оказанное ему государем.
Дорогой на повторенный вопрос царя Артемон Сергеевич пересказал все новые замыслы против него Стрешнева и настоящее положение Алексея. Для удостоверения же государя ему было вручено письмо, полученное от Пфейфера.
Царь снова пожелал пересмотреть все дело и повелел принести его в тот же день из Большой думы в рабочую свою комнату.
Отдохнув во дворце, Алексей Михайлович отправился через час на обеденный стол в Патриаршие палаты.
Мы не будем подробно описывать бесчисленное количество яств, подававшихся царю, чтобы не раздразнить аппетита проголодавшихся читателей наших и, наоборот, чтобы не наскучить покушавшим. Скажем только, что тут было множество щук, лещей, стерлядей, белуг, взваров с пшеном, перцем, шафраном, пирогов, кисельничков, кашек и тельных оладий; а на десерт: сахарных лебедей, лебедей, людей пеших и конных, марципанов, цукатов, шенталы, имбиря и всех разных индийских овощей.
Глава пятая
На углу между Мясницкой и Новой улицами стояло низкое каменное здание, обнесенное высокой стеной, единственные ворота которой защищались постоянной стражей из двух десятков стрельцов, вооруженных самопалами. В этом здании находился страшный приказ тайных дел, а в одной из душных темниц его заключен был уже около полугода несчастный страдалец наш – Алексей.
Трудно представить себе удивление, в которое приведен был юноша, когда, схваченный ночью у аптекаря, он очутился в этой смрадной тюрьме. Не понимая, за какую вину назначено было заключение, он провел всю ночь, теряясь в догадках, и уже на другое утро, когда был позван к допросу, узнал, в чем его обвиняли.
Место, куда был отведен Алексей для отобрания от него ответов, состояло из длинной, узкой комнаты с маленькими окнами, обремененными тяжелыми железными решетками, чрез которые, будто украдкой, проникали слабые лучи света. Недалеко от одного из окон поставлен был большой, ничем не покрытый стол, замещенный только забитой флягой с чернилами и множеством столбцов, мелко исписанных. За столом этим заседал Курицын и подьячий с опухшим лицом, цвет которого показывал, что похмелье было для него в редкость.
Чтобы иметь понятие о самом отвратительном предмете в мире, нужно было видеть в это время торжествующую физиономию Курицына, когда Алексей предстал пред ним в качестве обвиненного. Дьяк знал, что Елена отвергнула его предложение из любви к Алексею; он помнил дважды нанесенную ему обиду молодым человеком, и вот этот самый Алексей был теперь в его власти, потому что находился в стенах Тайного приказа, а права этого судилища были таковы, что заключенный мог исчезнуть, как былинка, с лица земли, и разве только страх, вырывавший для него могилу, мог знать о переселении его в другой мир. Ясно было, что мстительный дьяк, уже раз завладевший своей жертвой, не выпустит ее на волю, если бы это было даже сопряжено и с собственной опасностью, а здесь он был безотчетным судьей…
– Добро пожаловать! – сказал Курицын, посмотрев с язвительной улыбкой на вошедшего Алексея. – Подойди-ка сюда поближе. Мы, кажись, с тобой старые знакомые. Прочитай ему, Назар Спиридонович, в чем его обвиняют, – произнес он, обращаясь к подьячему.
Взяв со стола один из лежащих на нем свитков, подьячий развернул его и начал читать донос.
Алексей обвинен был в связях с немцем Пфейфером, будто бы учившим его действовать скопом и заговором, и в том, что он знал о передаче Матвеевым аптекарю патриаршего письма. Поводом к последнему обвинению служили полученные приказом тайные доносы, что Алексея видали часто в доме Артемона Сергеевича, рассуждавшего с ним о чем-то потаенно. При всяком обвинении выставлены были имена свидетелей, совершенно неизвестных Алексею, хотя подтверждавших клятвой справедливость происшествий.
– Сознаешься ли ты в том, что тебя обвиняют в сношениях с иноземным аптекарем Пфейфером? – спросил дьяк по окончании чтения.
– Сознаюсь и не нахожу в том ничего предосудительного, – отвечал Алексей.
– Пиши, что в первой статье повинился добровольно, – сказал Курицын подьячему.
Наклонясь над чистой, склеенной столбцом бумагой, подьячий начал пестрить на ней каракульки.
– Следовательно, сознаешься и в знании чародейства, которому обучал тебя этот еретик? – продолжал дьяк, устремив оловянные глаза на Алексея.
– Если бы я признавал себя виновным в этом нелепом обвинении, то ты, вероятно, в душе своей не поверил бы этому, – отвечал с улыбкой Алексей.
– И посему ты признаешь себя в связях с нечистым, – продолжал Курицын.
Алексей молчал, глядя презрительно на дьяка.
– Изволишь молчать; а молчание есть знак согласия, из чего подобает заключить, что ты в сказанном казусе сознаешь себя также повинным. Пиши, что во второй статье, так же как и в прочих, повинился добровольно.
И подьячий, склонив голову над столбцом, снова принялся за свою работу.
– Ну, теперь ты не будешь больше полуночничать по улицам да нечистым заговором соблазнять честных девушек, – сказал Курицын с зверским хохотом, когда подьячий кончил писание.
– Молчи, гнусный клеветник! – вскричал Алексей, вспыхнув от мысли, что презренный дьяк заговорил о сладостном предмете его помышлений.
– Лайся, собака, пока не перехватили тебе еще глотку! – вскричал дьяк, задыхаясь от гнева. Но спустя минуту он принял спокойный вид и, обращаясь к Алексею, объявил ему, что собственное его признание прекращает всякое следствие, а самая вина так важна, что он, по всей вероятности, будет приговорен к смерти, если не облегчит свою участь чистосердечным рассказом обо всем, что ему известно о передаче письма патриарха и участии в том Матвеева и Пфейфера.