Царь-колокол, или Антихрист XVII века — страница 50 из 56

– Ну, Семен Лукьянович, и насмотрелись и наслушались сегодня вдоволь, – отвечал Долгорукий, положив свою высокую шапку и усаживаясь на покрытую ковром лавку.

– Однако, из патриарха сделали-таки ферапонтьевского монаха? – прервал Стрешнев, вопросительно взглянув на Долгорукого.

– Воистину, – отвечал тот.

– Слава богу! – вскричал Стрешнев. – А я уж думал, что он опять сделает какую-нибудь увертку, чтобы продлить время. Расскажи, брат, все пообстоятельнее: ведь страх любопытно! Что, я чаю, теперь из волка оборотился овечкой? Присмирел сердечный?

– Дожидайся! Озлился пуще прежнего!

– Ой ли?

– А вот слушай, я расскажу тебе все по порядку. Дали мне сегодня, чуть свет, из Разряда повестную, чтобы быть в Благовещенской церкви в Чудове. Исправив кой-какие домашние дела, я тотчас же отправился туда, а там уже все духовенство было налицо и оба Вселенские патриархи. Духовные облачены были в священные ризы, а архиереи в омофоры, кроме одного Афанасия, митрополита Иконского. Из бояр были: я, князь Никита Одоевский да князь Григорий Черкасский; а из духовенства все находившиеся в первом заседании, кроме вологодского архиерея Симона, который, по старой дружбе с Никоном, отозвался больным. Только после и его, по приказу Вселенских патриархов, привезли в санях, а в храм внесли на ковре. Когда все были налицо, ввели Никона в церковь и поставили посередине. Тогда начали читать, сначала на греческом, а потом на славянском языке, соборное постановление, в котором наложены были все проступки Никона, и, наконец, прочитали приговор о лишении его сана патриаршего и оставлении только в иночестве, для вечного покаяния. После этого Вселенские патриархи сошли со своих мест и, прочитав пред царскими дверьми краткую молитву, обратились к Никону и повелели ему снять с себя клобук с крестом из дорогого жемчуга, бывший в то время на голове его. «Для чего велят мне снять клобук?» – спросил Никон. «Для того, – отвечал один из патриархов, – что собор осудил тебя и обличил дела твои, потому с сего часа тебе не подобает более нарицаться патриархом, ибо ты сам собою и гордостью своею оставил свою паству». Вот, брат, тут надобно было послушать, как отделал Никон патриархов, не успевали им переводить сердечным, так словно жемчугом и нижет. Доказал им ясно, как солнце, что он ни по каким духовным законам не подлежал осуждению и что они сделали это не по долгу справедливости, а из надежды получить награду, как нищие получают подаяние. «Если я был повинен и достоин осуждения, – наконец сказал он, – то зачем же вы лишаете меня сана тайно, в этой церковице, без присутствия царского и его синклита, а не торжественно в соборе Успения при всем народе русском, где умоляли меня взойти на престол, с которого ныне несправедливо и тайно низлагаете?» Когда же сняли с Никона клобук и осыпанную драгоценными камнями панагию, то он с усмешкою сказал патриархам, чтобы они взяли жемчуг и камни себе на пропитание. На Никона надели простой клобук и громогласно провозгласили, чтобы он не дерзал более нарицаться патриархом и шел отсюда не в Воскресенское село, а на место покаяния в Ферапонтов монастырь на Белозерских пределах. Чтобы не наделать в народе шума, Вселенские патриархи велели, однако же, оставить у Никона мантию и посох. Когда приговор был исполнен, Никона посадили в сани и повезли в Кремль, на Лыков двор, где он жил с приезда своего в Москву, а мы, грешные, тоже взялись за шапки и отправились по домам. Говорят, что велено завтра, чуть свет, отправить Никона из Москвы.

– Туда ему и дорога, – вскричал Стрешнев, выслушав рассказ. – Спасибо, князь, что ты потешил меня бывальщинкой, и хоть говорят, что соловья сказками не кормят, однако я, слушая тебя, совсем забыл и об обеде. Нут-ка, милости просим присесть. Ты, чай, проголодался на волчьей-то травле?

Стрешнев захохотал, но в то же мгновение лицо его искривилось, он удушливо кашлянул, и капля свежей крови повисла на губе его…

– Эх, Семен Лукьянович, видно, ты больно недомогаешь, – сказал Долгорукий, – вот я уже в другой раз вижу кровь у тебя.

– Это, – отвечал Стрешнев с прежним смехом, – та самая кровь, которая испортилась от неудачных попыток при свержении Никона, вот теперь она и выходит. Милости просим, князь, откушать и оставим на время в покое нового монаха.

– На время? – возразил Долгорукий. – Скажи лучше навсегда. Теперь, чай, никто из нас и не вспомнит об Никоне, как он переберется отсюда на новое жилище.

– Забыть? – вскричал Стрешнев, стукнув кулаком по столу. – Я его забуду разве в могиле! Не посоветуешь ли ты также забыть, что есть на свете Артамошка Матвеев? Не будешь ли уговаривать оставить и его в покое, после того как царь выдал меня головою?.. Да, я и оставлю… только не прежде, как его голова слетит от руки палача к ногам моим! Промахнулся я раз, в другой раз не обмишурюсь. Скоро наступит час мщения, и страшно будет оно… С ним и с Никоном мы еще посчитаемся…

– Да скажи на милость, чего же тебе нужно еще от Никона? – прервал Долгорукий. – Разве теперь он уже не простой монах, который будет жить до конца жизни отшельником в четырех стенах своей кельи?

– Э, да какая же ты красна девица, князь, по твоим суждениям, – вскричал Стрешнев, страшно захохотав. – Нет, кто раз оскорбил Стрешнева, тот должен вечно в том каяться! Теперь Никон монах, доброе дело; он не ступит шагу из кельи – и то ладно; только к этому мы похлопочем, чтобы уж он, голубчик, кроме хлеба и водицы, во всю жизнь больше ничего не кушал, да чтобы летом-то в келье было пожарче, а зимой – похолоднее. Да, – вскричал Стрешнев, страшно блеснув глазами, – месть до гроба!

– До гроба! – повторил Долгорукий, покачав головою. – Кто из живущих уверен, что он далеко от нас. Смерть, говорят, не за горами, а за плечами.

– Есть, князь, – прервал Стрешнев, – другая пословица: живой об живом и думает. Я теперь живой человек и думаю, что до тех пор, пока монах Никон существует в этом мире, я заставлю его вспоминать обо мне каждую минуту точно так, как и сам буду вечно помнить о нем.

Через мгновение Стрешнев вдруг схватился за грудь. Глаза его налились кровью, лицо посинело, а жилы означились на висках багровыми ветками… Он тяжело вздохнул и, как сноп, грянулся на пол.

Долгорукий в испуге бросился к нему на помощь, приложил руку к сердцу: оно уже не билось! Стрешнев лежал мертвый, и только кровь ключом бежала из открытого рта его на пол…

* * *

Лыков двор, находившийся внутри Кремля близ Николаевских ворот, окружен был вооруженной стражей, наполнявшей все выходы его. Стрельцы, расположенные вокруг двора на расстоянии десяти шагов один от другого, не позволяли не только входить на самый двор, но и проходить мимо него; а чтобы вернее прекратить сообщение, разобран был длинный мост, ведший к Николаевским воротам.

В небольшой низенькой келье этого двора, едва освещенной томным светом, как бы врывавшимся через узкие окна, сидел на простой деревянной скамье высокого роста монах, углубленный в чтение развернутой перед ним книги. То было толкование святого Иоанна Златоустого на послание Павла Апостола. На смиренном, благообразном лице чтеца, казалось, не выражалось другой мысли, кроме желания постигнуть смысл лежавшего перед ним таинственного сочетания букв, вся величественная его фигура весьма ясно выражала размышление. Это было к вечеру того дня, в который Никон лишен был патриаршего достоинства, и кто бы поверил, смотря на спокойный лик монаха, читавшего книгу, что это был Никон!

Тихо было в келье, и ничто, кроме шелеста перевертываемых листов, не нарушало в ней безмолвия; только по временам звук оружия стражи, стерегшей узника в примыкавших коридорах, глухо раздавался между каменными стенами…

Но вот на московских церквях заблаговестили к вечерне, и в келью вошел иерей, облаченный в священные ризы, за ним следовал причетчик. Началось вечернее словословие, и монах Никон, заложив широкой лентой свою книгу, повергнулся в прах пред Вседержателем… И тепла, и усердна была его молитва…

Всякий другой, менее приученный торжествовать над своими страстями и плотью, конечно, предался бы успокоению после столь долгого бдения; но словословие окончилось, и монах Никон снова раскрыл книгу, и снова шелест листов раздался в келье…

Тихо скрипнула дверь, и в келью вошли два человека в простых боярских ферязях. Один из них пошел вперед, а другой остановился в тени, которая падала от выдавшейся широкой печки. Приход их, казалось, не был замечен монахом, ибо он по-прежнему сидел углубленный в чтение.

Пришелец, бывший впереди, произнес, обращаясь к Никону:

– Благочестивый государь повелел мне испросить у тебя себе, царице и всему Дому своему благословение.

Никон, отняв глаза от книги, взглянул на говорившего, и густые брови его сдвинулись над глазами, блеснувшими на одно мгновение. На лице его вспыхнула краска, но это было также на минуту.

– Если бы благочестивый государь желал от нас благословения, то не такие бы являл нам милости. Удались и оставь нас в покое, – произнес он спокойным голосом.

– Ты напрасно сетуешь, отче, на благоверного государя, – возразил пришедший. – Не он, а святейший Вселенский собор осудил тебя.

– Блажени изгнани правды ради, яко тех есть царствие небесное, – отвечал Никон. – Удались от нас, вот последнее слово наше.

И он снова наклонил голову над книгою.

– Что же повелишь сказать благоверному царю? – еще раз произнес пришедший. Но Никон, погруженный в чтение, забыл, казалось, о всем его окружающем.

Тогда другой пришелец дал знак говорившему, чтобы он вышел из кельи, и, когда тот исполнил это, выступил вперед и, подойдя к монаху, тихо произнес:

– Отче Никон, благослови меня!

Звуки этого голоса заставили вздрогнуть Никона, он встрепенулся и мгновенно поднялся с места.

Перед ним стоял сам царь Алексей Михайлович.

Снова мелькнула молния в глазах бывшего патриарха, и снова, через мгновение, лицо его сделалось спокойно до того, что, казалось, оно было вылеплено из воска. Ни одна черта, ни одно движение не давали знать о том, что происходило в его сердце.