Саша сел на кровать и раскрыл Библию. Язык был сложноват для его уровня. Очень не хватало французско-русского словаря.
Странно, там в будущем для него вообще не было проблемой спросить, где туалет. И тут вдруг казалось жутким унижением.
Он услышал скрип и хлопок за спиной и обернулся.
Окошечко в двери камеры открылось, оттуда ударил сноп света и показалась усатая физиономия гренадера. Из будущего Саша отлично помнил, что на уголовном жаргоне эта вещь называется «кормяк». Но очень не хотелось применять этот термин к отверстию в благородной дубовой двери.
— Ваше Императорское Высочество! Берите хлеб и квас.
— Благодарю, — сказал Саша.
Встал, подошел к двери.
— Простите, а здесь есть ватерклозет? — поинтересовался он.
— Да, — кивнул солдат.
— Можно меня туда отвести?
Гренадер задумался.
— Обещаю никаких попыток к бегству не предпринимать.
— Вообще-то, у вас есть ведро.
— Понимаю, но это не лучший выход.
— Хорошо, я у командира спрошу.
Саша принял из рук тюремщика порезанный хлеб на тарелке, кувшин с квасом и кружку, и кормяк закрылся.
Отнес еду на стол, в камере запахло хлебом. Есть и пить хотелось ужасно.
Но окошечко снова открылось.
— Пойдемте, Ваше Императорское Высочество!
Саша несколько забеспокоился за сохранность хлеба от мышей, но пошел.
И его выпустили в освещенный масляными лампами коридор.
Предпринимать какие-либо попытки к бегству казалось довольно тухлым делом: из дворцовой роты здесь дежурило по крайней мере отделение. И всё отделение дружно поднялось на ноги.
Когда Саша приходил куда-нибудь с Никсой, он считал, что встают перед Никсой, поскольку тот цесаревич. Когда он шел с Гогелем или Зиновьевым, то считал, что встают перед ними, они же генералы. То есть для всех почти старшие по званию.
Только теперь он постиг истину. Кроме него здесь вставать было положительно не перед кем.
— Мой арест не отменяет обязанности передо мной вставать? — спросил он.
— Никак нет, Ваше Императорское Высочество! — отрапортовал унтер-офицер.
— Садитесь, господа, — сказал Саша. — Устанете каждый раз вставать.
Гренадеры переглянулись. В воздухе повисла странная тишина.
— Я что-то не так сказал? — спросил Саша. — Говорите прямо, я исправлюсь.
— Ваше Императорское Высочество! «Господин» можно обращаться только к нашему командиру Егору Ивановичу, — заметил пожилой гренадер с седыми усами и бакенбардами.
И посмотрел в сторону унтер-офицера.
— Потому что у нас Золотой роте унтер-офицер равен армейскому поручику. А мы простые люди, какие мы господа?
Темно-зеленая форма дворцовой «золотой» роты, красный лацкан с золотым шитьем, золотые погоны, а на груди четыре солдатских георгиевских креста.
— Не надо над нами так издеваться, — упрекнул солдат.
— О, Боже! — воскликнул Саша. — Меньше всего хотел вас обидеть. Простите великодушно!
— Конечно, — кивнул гренадер.
И чуть не прослезился.
Ватерклозет здесь оказался такой же системы, как в Александрии и всех царских дворцах. И с таким же звуком.
В общем-то, важно было не столько избежать вони в камере, сколько наладить коммуникацию с охраной. Вроде, начало получаться.
— Ваше Императорское Высочество, у вас жалобы и просьбы есть? — спросил унтер-офицер, когда он возвращался обратно.
— Да, Егор Иванович, — сказал Саша. — Французско-русский словарь, письменные принадлежности, пару запасных свечей и стул, если можно.
Унтер, кажется, несколько смутился обращением, но возражать не стал.
— Свечи сейчас, — пообещал он. — Про словарь и письменный прибор передадим. А стул не положено.
— Не положено, так не положено. Беру свои слова обратно.
Он вернулся в камеру. Налил кваса, и его запах смешался с запахом хлеба. И это было прямо замечательно. Квас отличный и хлеб вполне, мыши не добрались. Вспоминалась картина «Всюду жизнь».
Минут через десять прибыли свечи.
Спать в таких местах невозможно. И дело не в набитом сеном тюфяке и не в железном основании кровати. Ненамного жестче, чем ставшая родной великокняжеская раскладушка.
Дело в том, что мозг совершенно автономно и без всякого участие хозяина до рассвета решает вопрос о том, как отсюда выбраться, сколько не говори ему, что утро вечера мудренее.
В таких местах очень близкий горизонт планирования. Сейчас главное добыть перо и бумагу. Некоторые шаги в этом направлении сделаны. Ну, и угомонись ты!
Перспектива по следам декабристов переехать отсюда в Петропавловскую крепость, а потом в Сибирь лет на тридцать Сашу совершенно не устраивала.
Заснул он часов в пять утра.
А в шесть его уже разбудили и выдали чай с хлебом. Эта диета начинала надоедать.
Отвели в туалет. Разумеется, со вставанием.
Потом, еще затемно принесли словарь и походный набор для письма.
Словарь был из его комнаты, а письменные приборы не знакомые, видимо, кто-то пожертвовал свои. Походный набор представлял собой ларец из полированного дерева, инкрустированного перламутром. Не царский, но довольно богатый. В раскрытом виде он превращался в небольшой пюпитр с наклонной поверхностью, покрытой красным сафьяном, чтобы не соскальзывала бумага. В верхней части пюпитра, над полем для письма, имелись ящички для пера, чернил и песка, а под кожаной поверхностью — ёмкость для хранения бумаги.
Саша закрепил лист на пюпитре, взял перо и начал писать:
«Бесценный папа́!»
Содрал лист, скомкал и выбросил в несостоявшуюся парашу. Обращение казалось слишком вычурным и лицемерным в сложившейся ситуации.
И он начал сначала:
«Любезный папа́!»
Еще не легче! «Любезный» — это к равному или низшему по званию. Это аптекарю Илье Андреевичу можно написать «любезный».
И в ведро отправился второй лист.
«Всемилостивейший ГОСУДАРЬ!»
— Написал Саша.
Мало того, что слишком официально, так еще означает: «Ты мне, конечно, государь, а я тебе подданный, но больше не сын после такого».
Ну, нет! Саша совсем не это хотел сказать. И в урну полетел третий лист.
И тут Саша понял, что бумага кончится раньше, чем эпитеты. Ладно, будем подбирать варианты на одном листе. Все равно придется переписывать. Хотя Саша терпеть не мог что-либо переносить с черновика на чистовик.
«Государь», — написал он на четвертом листе. Простенько и со вкусом. Не так официозно, как в предыдущем варианте, в официальной переписке вообще недопустимо, хотя привкус отчуждения остается. Герцен так пишет: «Государь». Ага! Так пишет Герцен.
Ладно, пока так. Сначала надо написать текст письма, а потом уже думать, какое обращение подойдет к тексту.
Если не знаешь, что писать, пиши, что думаешь. Ибо потом можно отредактировать.
Сложившаяся ситуация для меня крайне неприятна, горька и досадна. И дело не в том месте, где мне приказано быть. Я не собираюсь строить из себя стойкого оловянного солдатика и делать вид, что это меня никак не трогает. Трогает, огорчает, мучает.
Но не это главное.
Самое печальное не тюрьма, не жесткая постель и скудная еда. Учитывая место и его назначение, жаловаться тут не на что. Все более чем прилично.
Самое печальное, что все мои усилия, направленные на благо и страны, и династии воспринимаются как несогласие и бунт. Страшна не моя несуществующая вина и не твоя несправедливость. Страшно непонимание между нами.
Для меня есть вещи принципиальные, и есть — не очень.
Я мечтаю о том, чтобы народ наш расправил плечи, выпрямился, поднял голову, стал самостоятельнее, инициативнее и смелее. Чтобы он научился думать. И это совсем не революционные мечты. Напротив, такой народ труднее будет обмануть мошенникам, зовущим его к топору ради некоего идеального общества.
Мне кажется, что мои песни для этого, они помогают подняться. Однако, если они воспринимаются как нечто ужасное, я готов их больше не петь.
То же касается моих литературных занятий с Никсой. Могу обещать, что не буду больше пересказывать ему запрещенные шедевры. Это нужно было для избавления его от розовых очков и выработки адекватного взгляда на «любезных подданных». Для различения реальных деревень от потемкинских. Ну, и просто потому, что шедевры. Но да Бог с ним! Мой брат и так достаточно твердо стоит двумя ногами на земле. Иногда прочнее меня.
Переписка с Герценом. Для меня это во многом развлечение, так что могу от этого отказаться. Хотя мне кажется, что для нас полезно иметь связи на той стороне. Ибо могут пригодиться. Вот он уже прислал мне Маркса. Но это была моя инициатива. Как я понимаю, автор «Наемного труда и капитала» пока молод и не столь авторитетен в революционном движении.
Я бы вообще попросил Герцена сделать обзор современного состояния демократической и социалистической мысли. Сделает, не сомневаюсь. Он, по-моему, претендует на роль одного из моих учителей.
Моя позиция здесь неизменна. Я считал и считаю, что открытое обсуждение и научный анализ много эффективнее в борьбе с лжетеориями, чем запреты.
У его «Колокола» еще есть ценный капитал: наработанная аудитория определенного толка. И если мы захотим что-то донести до этой аудитории, можно воспользоваться готовой площадкой. Тем более, что Герцен, как мы видели, печатает статьи, с которыми он не вполне согласен.
Конституция… Я прошу у тебя, папа́, позволения завершить проект. Неважно, где. Могу и здесь. Перо и бумага есть, свечи мне дали.
Но это важно, поскольку стабилизирует ситуацию и выпустит пар. Только мы можем не успеть. Крайний срок, думаю, год 70-й. Потом господа революционеры нам этого уже не дадут.
Обещаю, папа́, что ты будешь первым моим читателем.
Кроме революционных настроений и веры в социалистическую утопию, нас ждёт еще одна опасность — это рост национализма.
Я не только европейские конституции прочитал, я посмотрел все, что есть по истории Царства Польского и Великого княжества Финляндского. Мне надо было понять, почему там такая разная ситуация.