Царь нигилистов 5 — страница 37 из 47

— О, нет! — воскликнул Саша. — Вот это совершенно невозможно!

— Зря не верите, — насупился гость.

— У крестьянской реформы много огрехов, — сказал Саша, — слишком постепенное освобождение, слишком большой выкуп, зачастую непосильный, сохранение общины, которая ничем не лучше тех 600 парламентариев, которые могут узурпировать власть. Пожалуй, хуже, ибо состоит из людей необразованных. Не верю я в благородных дикарей.

— Вы не знаете русский народ! — горячо возразил Кропоткин. — Ничего я дурного не видел от крепостных моего отца: только помощь, поддержку и сочувствие. Однажды мы с братом играя разбили дорогую лампу. Дворовые немедленно собрали совет. И на Кузнецком мосту за свои деньги купили такую же лампу. За пятнадцать рублей — для дворовых огромная сумма. А нас не попрекнули даже словом.

— Я действительно не знаю русский народ, — признался Саша. — Даже спорить не буду. Но я знаю, что, если одному человеку дать абсолютную власть над другим, даже лучший из людей станет тираном. Община — это такой коллективный деспот.

— Община — это лучшая из русских традиций, — возразил Кропоткин. — Зародыш справедливого общества.

Саша вздохнул.

— Да, подобные коллективные формы собственности — артели, общины, кооперативы — иногда работают. Но только при одном непременном условии: это должно быть добровольное объединение. Крестьянская община — объединение не добровольное.

— Можно сказать, что город — тоже не добровольное объединение, — возразил гость, — однако прекрасно управляется выборным муниципалитетом.

— Не путайте коллективное управление и коллективную собственность.

— Какая разница чем управлять?

— Я знаю, что ненавистников общины раз два и обчёлся, — сказал Саша, — но обратите внимание на одну вещь. Мои единомышленники почему-то в основном печатаются в специальных экономических журналах. Потому что разбираются в экономике и прекрасно понимают, что из сохранения общины ничего хорошего не выйдет.

— Голословное утверждение, — усмехнулся Кропоткин.

— Ладно, — сказал Саша. — Оставим этот спорный вопрос, мне бы не хотелось с вами поругаться, не успев толком познакомиться. С тем, что временно обязанное состояние и большой выкуп могут стать камнем преткновения вы согласны?

— Пожалуй, — сказал гость, — но сейчас это не главное. Главное — воля.

— Да, — кивнул Саша, — но через пару лет эти подводные камни могут выйти на первый план, и вы разочаруетесь.

— Нет, — упрямо заявил Кропоткин, — свободу ничто не перечеркнёт.

— Хорошо, — хмыкнул Саша. — Знаете, я помню из ваших «Записок» ещё пару эпизодов. Во-первых, ваша мать умерла от чахотки, когда вы были маленьким мальчиком. Так ведь?

— Да, но это не тайна.

— Вас воспитывала мачеха, которая так и не смогла заменить вам мать.

Кропоткин слегка побледнел.

Однако сказал:

— Это тоже несложно выяснить.

— Вы очень близки с братом, — добавил Саша, — и постоянно с ним переписываетесь, причем вам не хватает денег на почтовые расходы, и вам приходится писать очень мелким почерком.

— Никак на вас работает Третье Отделение, — предположил гость.

— Давно мечтаю, — усмехнулся Саша, — но нет. А ещё, когда вы ещё жили в Москве, ваш отец приказал выпороть одного крепостного за несколько разбитых тарелок. Вам было ужасно стыдно за решение отца, весь день вы ничего не ели, а потом подловили этого мужика в коридоре и попытались поцеловать ему руку. Но он отдернул её со словами: «Вырастете, таким же станете». Вы рассказывали кому-нибудь об этом?

Гость побледнел ещё больше.

Глава 23

— Нет, никому не рассказывал, — проговорил Кропоткин.

И тогда дверь открылась, пахнуло табачным дымом и осенним холодом, и на пороге появился Гогель.

— Закончили с вашими пророчествами, Александр Александрович? — спросил он.

— Да, — кивнул Саша. — Но Пётр Алексеевич мне не поверил.

— Александр Александрович мало кому берётся предсказывать судьбу, — заметил Гогель, садясь. — Вы третий, князь, после государя и Шамиля.

— Кстати, про Шамиля, — сказал Саша. — Я забыл сказать. Он присягнёт русскому царю.

— Да? — улыбнулся Григорий Федорович. — Дай Бог!

— Вы всё-таки запишите то, что я сказал, Пётр Алексеевич, — посоветовал Саша, — вдруг, да что-то начнёт сбываться. Или лучше запомните. А то чем чёрт не шутит!

— Александр Александрович не ошибается, — подлил Гогель масла в огонь, — по крайней мере, пока не было случаев.

— Если я имел несчастье вас обидеть, Петр Алексеевич, прошу прощения, — сказал Саша. — Совсем не хотел вас расстроить. Думаю, судьбу можно изменить. Знаете, этого эпизода нет в вашей биографии. Вы никогда не пили чай у меня в Царском селе. Мы никогда не были с вами дружны. Вы вообще меня там не любите. Давайте это изменим. Это не так сложно, потому что я там другой.

И перевёл взгляд на Гогеля.

— Мы тут обсуждали с Петром Алексеевичем, какую вывеску ему повесить над входом в дом, если не дай Бог случится революция. Пётр Алексеевич, как вам такое: «П. Кропоткин, столяр»?

— Неплохо, — слабо улыбнулся гость.

— Григорий Фёдорович, можно Кропоткину со мной учиться столярному делу? — спросил Саша. — А то мне с Володькой скучно, он маленький, а Никса больше этим не занимается.

— Думаю, да, — сказал Гогель. — Если начальство корпуса не будет против.

— А вы с Желтухиным поговорите.

— Хорошо, — кивнул гувернёр.

— Ну, как, Петр Алексеевич, готовы освоить мастерство Петра Алексеевича?

— Попробую.

— И карманные деньги появятся, — пообещал Саша. — Как вам продавать результаты своего труда? Ничему не противоречит?

— Нет.

Когтеточки кошачьи в аптеке Шварца потихонечку, но пошли. Особенно после выставления в витрине фотографии Киссинджера, отретушированной Крамским. Саша уже собирался заказать у мастера Гамбса более престижный вариант для богатого купечества.

— Тогда беру в артель, — заключил он.

— Если отпустят, — сказал Кропоткин.

— А что за проблема с отлучками из корпуса? — поинтересовался Саша. — Вас вообще никуда не отпускают?

— С гувернёром, лакеем или денщиком можно, — признался Кропоткин, — но не мне. Весь наш класс так наказан: никаких отлучек и отпусков до самого Рождества.

— И что вы натворили?

— Не помните этого из моей биографии?

— Экий вы недоверчивый! Я не изучал специально ваш героический путь.

— Выжали одного продажного учителя, — объяснил гость. — Немца Ганца.

— В чём провинился этот несчастный? — спросил Саша. — Торговал оценками?

— Не совсем. Во-первых, он неизменно записывал к себе в журнал шаловливых и доносил на них начальству. И, во-вторых, он был учителем рисования, и во время урока на большинство из

нас не обращал никакого внимания, и исправлял рисунки лишь тем, которые брали у него частные уроки или заказывали рисунки к экзамену. Учитель не должен делать рисунки на заказ.

— Почему? — поинтересовался Саша. — Может быть, он нуждался?

— Это недобросовестно.

— Возможно, — сказал Саша. — Посмотрим, каково вам будет в роли учителя и что вы будете делать с проказниками, у меня порка не предусмотрена.

— Справлюсь, — пообещал Кропоткин. — У нас в корпусе почти нет телесных наказаний, но тогда высекли двух пажей, которые попросили у Ганца закурить, а он на них пожаловался.

— И как вы его выперли? — спросил Саша.

— Во время урока стали барабанить по столам линейками и кричать: «Ганц, пошел вон!»

— Понятно, — усмехнулся Саша, — демонстрации протеста. Вы организовали?

— Это было общее решение, — скромно возразил гость. — Но меня, как старшего класса, отправили в карцер на 10 дней.

— О! — хмыкнул Саша. — Похоже у нас много общего, можно обмениваться тюремным опытом.

— Я знаю про гауптвахту, — сказал Кропоткин. — Это ведь за переписку с Герценом?

И покосился на Гогеля.

Григорий Фёдорович вздохнул.

— Переписка с Герценом, пение вольных песенок, чтение Радищева и подсовывание оного Радищева цесаревичу. А также подсовывание ему Рабле. В оригинале. На старофранцузском.

Кропоткин посмотрел с уважением.

— А также за список одной ранней, малоизвестной и не очень приличной поэмы Пушкина, который делал не я, и, конечно, наброски к проекту конституции.

— Я даже не обо всём знал, — вздохнул Гогель.

— И наконец за революционный французский уголовный кодекс Лепелетье и труды Карла Маркса, которые мне выслал добрый Герцен, — продолжил Саша. — Я тогда даже не понял, насколько Александр Иванович пересилил себя, чтобы позаботиться о моём просвещении. Он, оказывается, Маркса терпеть не может.

— Александр Александрович! — не выдержал Гогель. — Вы бы могли не перечислять вот это всё!

— Я до сих пор не вижу в этом вины, — сказал Саша. — Мне папа́ и порадикальнее Маркса вещи давал читать. Собственноручно! Думаю, виноват не Маркс, а тот факт, что это было послание Герцена.

— А что за радикальные вещи? — не выдержал Кропоткин.

— Например, покаянное письмо Михаила Александровича Бакунина, адресованное моему деду, — сказал Саша. — Но я не буду его пересказывать. Это ещё хуже Пестеля.

— Кстати, моё имя стерли с красной доски после карцера, — заметил Кропоткин.

— То есть из списка лучших учеников?

— Да. Но я не особенно огорчился.

— И вы ещё сомневаетесь в истинности моих пророчеств? — усмехнулся Саша. — Кстати, Желтухину делает честь то, что он об этом не вспомнил. Как там условия в карцере Пажеского корпуса?

— Карцер — это совершенно тёмная комната, и на день дают кусок чёрного хлеба и кружку воды, — сказал Кропоткин, — и так все десять дней.

— И без книг? — спросил Саша.

— Да, конечно, — кивнул Кропоткин, — это особенно тяжело.

— И писать нельзя? — поразился Саша.

— Конечно, — усмехнулся гость. — Правда я сочинял там оду нашему классу. Но в уме.

— Круто! — сказал Саша. — Вам же там не больше двадцати всем!