Царь нигилистов — страница 17 из 46

— Балинский выписал? — поморщился Саша. — Ну, просил же!

— Не знаю, Ваше Высочество. Может быть, его превосходительство Иван Васильевич Енохин.

На столике у кровати стоял пузырек с четвертинку водки. На пузырьке: рукописная этикетка: «Лауданум». И все! Никакого состава!

— А инструкция? — поинтересовался Саша.

— Инструкция?

— Ну, к лекарству. Как принимать, состав, показания, побочное действие, передозировка?

— Нет, — сказал Кошев. — Мне Иван Васильевич все объяснил. Я знаю.

Рядом с лауданумом на столике располагалось маленькое блюдечко, украшенное пейзажем, золотая ложечка и стакан с водой.

— Гадость? — спросил Саша. — Придется запивать?

— Его превосходительство сказал, что придется, — кивнул камердинер.

И накапал половину чайной ложки.

— Возьмите, Ваше Высочество!

Саша взял лекарство.

Оно резко пахло спиртом и пряностями, из которых он уверенно опознал корицу и мускатный орех. Глинтвейн что ли? Но цвет имело красновато-коричневый, как чай.

Первой мыслью было как-нибудь незаметно эту хрень вылить. Но Кошев смотрел в упор.

Запах был не опасный, к тому же Саша совершенно четко вспомнил, что в Петергофской аптеке этот самый лауданум занимал, по крайней мере, полку.

И Саша вздохнул и влил в себя содержимое ложки.

Такой дряни он еще не пил! Микстура была явно спиртовой настойкой, но такой горькой, что полынный абсент казался на ее фоне нектаром и амброзией. Абсент хоть пить можно!

Он резко схватил стакан с водой и пил, пока не опорожнил весь.

— Енохин — отравитель! — поморщился Саша. — Гнать в шею!

— Иван Васильевич — очень хороший доктор, — улыбнулся Кошев.

Что же такое «лауданум»? Из смутных воспоминаний о латыни в памяти всплывало слово «laudem», которое означало, вроде, «хвалить». Причем здесь спиртовая настойка?

В сон стало клонить быстро и совершенно неотвратимо.

— Я потушу свечи, Ваше Высочество? — спросил камердинер.

— Да, — тяжело выговорил Саша.

И опустил голову на подушку.

Последним он осознал то, как Прохор помогает ему лечь и укрывает одеялом.

Глава 10

Был август. Саша шел к Белому Дому мимо горбатого мостика, полуразобранного для строительства баррикады. Рядом шагал его друг Стас, с которым они вместе издавали очень кусачий антикоммунистический листок. В совместном предприятии Саша отвечал за контент, а Стас — за типографию и распространение.

Над оранжевым закатом висели легкие сиреневые облака. Над площадью разносились звуки русского рока. «Это значит, уже 22-е, — подумал Саша. — То есть мы уже победили». И его залило ощущение безграничного счастья и свободы.

Потом он увидел себя на Лубянке, где народ обвязал канатами железного истукана и пытался стащить его с пьедестала. Саша тоже впрягся вместе со всеми и потянул за канат. А вдали, над Манежной площадью, пылал тот же безумный закат с цветами психоделической вечеринки.

Москва исчезла, и Саша увидел себя спускающимся по лестнице куда-то вниз. Рядом было много людей, и он совершенно четко понял, что вот этот благообразный мужчина в военной гимнастерке, — его отец, а эти девчонки в длинных платьях — его сестры. Они спустились в подвал и их поставили к стенке, и бородатый мужик в кожанке и с револьвером зачитал какой-то короткий текст. Отец только успел спросить: «Что?» И раздались выстрелы.

Картинка снова сменилась, и Саша увидел себя сидящем перед пылающим костром. Только вместо дров на нем были сложены окровавленные части трупов. Огонь был неестественно ярким на фоне полной тьмы, а чей-то голос рядом говорил, что императрица и наследник плохо горят, и не факт, что это царица, ее, видимо, спутали, и теперь вместо нее горит ее служанка. И голос этот звучал глухо и низко, как из глубин преисподней.

Костер исчез, и Саша увидел себя сидящем на камне на склоне горы в окружении целой гряды лесистых гор, и голос утратил инфернальность и начал читать стихи, которые Саша тут же счел гениальными:

Я был волною в море, бликом света

На лезвии меча, сосною горной,

Рабом, вертящим мельницу ручную,

Владыкою на троне золотом.

И все я ощущал так полно, сильно!

Теперь же, зная все, я стал ничем…[12]

И только проснувшись вспомнил, кто автор.

Первым порывом было записать стихотворение, но у постели сидел очередной незнакомец. Саша поднялся на локте и сел на кровати, опершись на спинку.

— Как вам спалось, Александр Александрович? — спросил визитер.

Одет он был по-военному в мундир с погонами и двумя рядами пуговиц. У него было немного вытянутое лицо, крупный нос, пышные усы, лысина с остатками волос и ямочка на подбородке. Глаза, впрочем, смотрели скорее заботливо, чем строго.

— Отвратительно! — честно признался Саша.

И его взгляд упал на пузырек с «Лауданумом», блюдце и ложечку.

— Сны ужасные, — пояснил он. — особенно в конце. Видимо, действие лекарства. Я должен вас помнить?

— Я Григорий Федорович Гогель, ваш гувернер.

— А! Генерал-майор?

— Да. Вы меня помните?

— Нет. Мне Никса рассказывал.

Саша повернул «Лауданум» этикеткой к гувернеру.

— Григорий Федорович, не знаете, что это?

— Лекарство, — улыбнулся Гогель. — Моя жена иногда принимает, от бессонницы выписывают, от нервов, от болей.

— А из чего его делают?

Гувернер пожал плечами.

— Я не аптекарь, Александр Александрович.

Рядом с подсвечником и «Лауданумом» на тумбочке у кровати лежали листы ватмана, ножницы и возникло несколько книг. Сверху лежал нетолстый том под названием «Восшествие на престол императора Николая Первого». Автор: барон Корф. В книге была записочка: «Must read!»

Под Корфом имелся французско-русский словарь и томик Беранже, который тоже не обошелся без записки тем же почерком, но, на этот раз на русском: «Читай, предатель!»

— Гм… — сказал Саша.

— Давайте, не с чтения начнем, Александр Александрович, — попросил Гогель.

— Это от Никсы.

— Все равно, даже, если от Николая Александровича.

— Конечно, конечно.

Саша вздохнул, слез с кровати и отправился в уборную. Гогель проводил его до двери сортира. Эта навязчивая опека начинала раздражать.

На завтрак подали бульон с булочками. Саша удивился, но быстро решил, что в этом что-то есть. Гувернер завтракал вместе с ним.

— Вы тоже воевали, Григорий Федорович? — спросил Саша. — Как и Зиновьев?

— Да, — кивнул Гогель.

— Русско-турецкая война? Крымская?

— Усмирение Польши. Осада Варшавы.

— Понятно. Польское восстание.

— Мятеж, — уточнил Гогель.

— Да, да. Мятеж, конечно. Они же не победили. Какой по счету? В разговоре с Зиновьевым я перепутал две русско-турецкие войны. А польский восстаний было едва ли меньше. Это которое? Не Костюшко?

— Нет, Александр Александрович, Костюшко был еще при Екатерине Великой.

— Ужас! Похоже историю мне нужно учить сначала.

Итак, перед ним сидел очередной защитник российских интересов на не совсем российских территориях. Что-то вроде командира танковой бригады во время введения войск в Чехословакию в 1968-м, ну, или Гиркина-Стрелкова в ДНР, ну, или офицера ВДВ во время братской помощи Казахстану в 2022-м.

Все-таки с Зиновьевым — участником праведной русско-турецкой войны — было больше точек соприкосновения. В результате одной из таких войн образовалась Болгария — единственная страна Восточной Европы, где нам не плюют вслед.

Саша представил, что его отдали на воспитание Гиркину-Стрелкову, и ему стало не по себе. Ладно, не будем драматизировать. Товарищ Стрелков в юности увлекался идеалам белого движения и даже писал эмоциональные стихи по то, как красиво умрет за Россию. Интересно, насколько господину Гогелю близок сей имперский романтизм?

Кофе Саша пил молча, размышляя о том, где у гувернера может быть кнопка.

— Григорий Федорович, а вы в юности стихов не писали? — наконец, спросил Саша.

— Нет. А, почему вы так решили?

— Просто, напомнили мне одного человека… Мне надо несколько писем написать. Могу я сейчас этим заняться?

— Да, конечно. Кому?

— Я обязан отчитываться перед вами в том, с кем веду переписку? — спросил Саша.

— Да, Александр Александрович.

— Хорошо. Письмо номер один. Никсе.

И Саша отодвинул чашку из-под кофе на край стола, взял лист бумаги и карандаш.

— Александр Александрович, — сказал Гогель, — письма карандашом не пишут. Это крайне невежливо.

— Ладно, — вздохнул Саша.

И взял перо и чернильницу.

С огромным трудом вывел: «Привет, Никса!» Без клякс, слава Богу, обошлось, но от пера шли мелкие чернильные брызги.

— «Привет» — это не принято, — прокомментировал Гогель. — И после «т» ставится «ер».

— Твердый знак? — переспросил Саша.

— Да.

— Хорошо, как мне лучше к моему брату обратиться?

— «Милый Николай», «Любезный Николай Александрович», «Милый любезный брат».

Саша скомкал начатое письмо и взял новый лист бумаги. Вывел:

«Милый Никса!»

Гогель прочитал, но не придрался.

«Спасибо тебе за Корфа, — продолжил Саша. — Кажется, я о нем где-то слышал. Прочитаю обязательно.

За словарь и Беранже — двойное спасибо.

Почему? (Ну, ты понял).

Саша».

Подумал и расставил маленькие твердые знаки после всех согласных на концах слов.

Показал Гогелю.

— Нормально?

— Лучше подписаться «Твой Саша».

Саша добавил «Твой».

— С лакеем можно послать?

— Да.

— У Никсы где-то тут комнаты?

— Не совсем. Он в Сосновом доме. Отсюда минут пять пешком.

— У Никсы отдельная дача?

— Да, Александр Александрович.

— Круто! — восхитился Саша.

Письмо Никсе отправилось с призванным колокольчиком Митей, от которого, вроде, больше не пахло. Или привык?