Царь Петр и правительница Софья — страница 15 из 48

— Да как же он станет на яблоко-то, милая?

— Так на самое яблоко и встанет, потому — свят человек, — встанет эта и речет: царь Констянтин и мать его Елена! Не хвалитеся на срацынские цари…

— А кто ж цари — те эти, матушка?

— А Траян — царь со царицею.

— А для чего же тут змею, родимая?

— А для перстного сложения, баунька, аль не слыхала?

— Не слыхала, девынька, туга на ухо стала.

— Вот для чего, бабка, змея-то: как Агапушка будет стоять на столпе, и будут приходить к нему на поклонение вси людие, и который человек никоновскою поганою щепотью крестится, и того та змея охабит — укусит, стало быть, — и тому человеку нет исцеления.

— Ах, мать моя! Спаси нас и помилуй, Богородушка-Матушка!

Опять забили барабаны, и колыхнувшиеся толпы затерли собою и глухую старушку и словоохотливую монашку, которая так своеобразно понимала все слышанное.

XII. Царевна Софья у гадалки

Рассказанные в предыдущих главах ужасы, без сомнения, глубоко возмутительны. Мало того, они бессмысленны, как все в жизни, где главным двигающим фактором является человеческая глупость. Честолюбие царевны Софьи Алексеевны и боязнь потерять власть в союзе с таким узким умом, каким обладала эта царевна, заставили ее сделать своим орудием грубую силу, которая, кроме глупости и звериных инстинктов, ничем другим не обладала.

Стрельцы сделали все, чего от них ждала недалекая царевна. Но глупость — оружие опасное и обоюдоострое. Стрельцы побили всех, кто стоял на дороге честолюбивой царевны. Они возвели на престол, как того желала Софья, больного и слабоумного царевича Ивана. Они же сделали Софью соправительницею двух малолетних царей.

Софья, таким образом, по милости стрельцов, достигла всего, чего искала. Она правила государством.

Но в первые же дни торжества она почувствовала, что ее грызет глубокое беспокойство.

Мало того, беспокойство сменилось страхом. Она не понимала самой простой истины, что глупость и грубая сила в конце концов погубят того, кто вступает с ними в союз; однако чувствовала, что совершается что-то неладное.

В последние дни к ней доходили вести одна другой тревожнее. Родимица, собиравшая по всей Москве слухи и сплетни, начиная от торговок и потаскуш — монашек и кончая боярынями и княгинями с их сенными девушками, Родимица, обладавшая нюхом ищейки, и Васенька Голицын, у которого при его богатстве и связях находились везде шпионы, проникавшие во всякую щель, — и Родимица, и Голицын открывали ей глаза на все, что не могло проникнуть во дворец.

Вот и ночь давно настала, а царевне не спится…

Что ночесь мне, младешеньке, не спалось, не грезилось,

Не грезилось — много думалось…

— А! Да отвяжитесь вы, думы темные, уходите вы за сине море!

Она нетерпеливо подошла к окну и стала глядеть на спящую Москву.

— Не спит она, не спит… Я слышу, как копошатся в ней черви… Передавить червей надо!..

— Раскольники все мутят, а Тараруй масла в огонь подливает: чуют, что я стрельцов посадила себе на шею, так и им мнится на стрельцах выехать… Как же: не стрельцы уж они, мужичье серое, а надворная пехота… Я их избаловала: ежеден на «верху» обедают по два полка, пьют — едят с царского стола… Посадила свинью!.. Вот теперь себе столп поставили, монумент тоже! Монумент Тарарую! Ишь ты, новый князь Константин выискался!

Она задумалась, и счастливая улыбка заиграла на ее полных, чувственных губах.

— Васенька! Цветик мой лазоревый! Как жарко обнимал ноне… На колени к себе посадил… Экий шутник: я, говорит, теперь все московское государство обнимаю, Великую, и Малую, и Белую Русь у себя на коленях держу…

Но улыбка опять исчезла с ее полного лица.

— Вон онамедни у стрельцов дума была: изыскать бы-де старую православную веру, бить челом, чтоб патриарх и власти дали ответ от божественного писания, за что-де они старые книги возненавидели и возлюбили новую латино-римскую веру… Мужики непетые! Мало вас в срубах жгли за старую веру… Тоже думают, а челобитья сложить никто не умеет — умники! Призвали чернослободца Сеньку: нет ли у вас грамотея, челобитку-де состряпать. Ну и нашли чернеца Сережку ревнителя-де отеческих преданий и твердого адаманта… Хорош адамант! Булыжник с мостовой… настрочил Серьгушка челобитье: попекитесь-де, братия! Погибаем от новых книг! Не дайте нас в поругание, как прежде братью нашу — жечь да мучить…

Где-то пропел петух, а там другой, третий…

— Трикраты петел возгласи… Ах, как ему батюшке, тяжело было, ах, как тяжко!

Но не это не давало ей спать. Черви в Москве копошаться!

— К Тарарую, слышь, приходили с челобитьем, и Серьгушка тут же: инок-де я тих и смиренен, не родословен и немногословен, не навычен-де клюкам их и высокоречию, а надеюсь-де на батюшку Христа… То-то, надейся!.. Да и этот краснобай выискался, Микишка Пустосвят: этот-де всем уста заградит… Подожди, Микита, что то в срубе скажешь! А то на! Собор им подавай… Как бы с собора да в сруб прямо не угодили и с Тараруем.

Больше всего ее самолюбие уязвлялось тем, что она видела, как у нее за спиною правит московским государством этот горлан Хованский, старый Тараруй, и кичится своим родом, говорит, что он родовитее Милославских, и Нарышкиных, и Романовых… Что, говорит, Романовы!? Захудалый род: потому-де и выбрали на царство Мишу, что из захудалых, что никому из родовитых не будет завидно. А мы-де, Хованские, от Гедиминов род ведем.

— То-то Гедиминыч! Ну и ступай в Литву. Нет, я тебя не пущу в Литву… не бывать этому! Уж кому бы пристала шапка Мономахова, и бармы, и диодима, так это моему соколу Васеньке… Да, может, еще и наденем на себя эту шапочку…

И ей страстно, мучительно захотелось прозреть в будущее. Но кто может узнать судьбу свою? Одному Богу она известна: от рождения человека и раньше того — судьба его записывается на небесах в книгу живота… Вот бы взглянуть на ту страницу, где прописана ее, царевны Софьи Алексеевны, судьба, да еще судьба одного человечка, того, который сегодня вечером… нет, не вымолвится это сладкое словечушко, не вымолвится… И яркая краска залила полные белые щеки царевны.

Но ведь Родимица не раз говорила ей, что она знает такую женку благочестивой жизни, которая предсказывает судьбу человека, лишь только посмотрит на него. Так она предсказала смерть мужу Родимицы. Надо повидать эту женку, надо сейчас же!..

Петухи еще пропели. Это уже в третий раз. Да и светло совсем на дворе. Теперь бы и позвать эту женку. Нет, нет! Пусть не знает, кому она о судьбе сказывает. Надо к ней сходить, надо позвать Родимицу.

И царевна идет в свою опочивальню.

— Счастливая! — говорит она как бы про себя, увидав, что перед ее кроватью, на ковре, закинув за голову руки, спит молодая девушка.

Это была ее молоденькая постельница, Мелася, бывшая полонянка, вывезенная из Крыма послом Сухотиным и, как не помнящая родства, подаренная им царевне Софье Алексеевне. Царевна привязалась к ней и сделала ее своею младшею постельницею.

Мелася, поправив с вечера, после ухода князя Василия Васильевича Голицына, постель царевны, по обыкновению в ожидании ее легла на ковер у самой постели и крепко заснула. Она спала на спине вся раскрасневшаяся, и розовые, блаженно улыбающиеся губы ее что-то шептали.

— Вот счастливица! Никакой-то у нее нет заботушки… А, кажись, она во сне говорит что-то:

Девушка действительно грезила вслух:

— Карадаг-мурза ищет меня по всему Крыму…

— Крым, бедная сиротка, вспоминает свою неволю.

— Максимушка, серденько мое, — шептали губы сонной девушки.

— А! Максимушка, серденько… Так это, стало, и впрямь Сумбулов зазнобил ее сердечушко.

Но ей было не до грез молодой постельницы. Ее самое подмывали грезы наяву… Надо узнать судьбу!

Она тихонько проходит в помещение Родимицы и застает ее уже на ногах.

— Матушка царевна! — удивляется постельница. — Что так рано изволила встать?

— Да я, Федорушка, и не ложилась.

— Мати Божия! Да что ж это такое!

— Не спалось, Федорушка… думушки меня одолевали, о своей судьбе разгадалась, а сон — от и ушел от меня за сине море: я посылала за море мои думушки, так нет, не ушли, а сон в бегах, в нетях обретается. Знаешь, Федорушка, что?

— Что, моя золотая царевнушка?

— Я хочу о судьбе своей погадать у той вот женки, что ты сказывала.

— Это у Волошки, стало быть?

— Да-да, у ведуньи… Можно мне к ней пойти, да так только, чтоб она не догадалась, кто я?

— Можно, можно, государыня… Я ей скажу, что привела к ней сенную девушку — погадать о суженом.

— Добро, добро… Теперь не рано идти?

— Как раз в пору, она на заре гадает.

Переодевшись наскоро и закутавшись, как того требовало приличие, они переходами прошли к боковым воротам, где часовые и дворник, хорошо зная Родимицу, пропустили их без всякой задержки.

Волошка жила у просвирни Успенского собора. Родимица постучалась к ней, сопровождая свой стук неизбежным: «Господи Исусе, помилуй нас!»

— Аминь! — было ответом из-за двери, и Родимицу впустили.

Через несколько секунд позвали и царевну. Ноги ее дрожали, когда она вступала в горенку, всю пропахшую сушеными травами, а руки были холодны как лед. В горенке теплилась лампадка. Царевна подняла взоры на образа и перекрестилась, но тут чуть не вскрикнула от ужаса… «Ох!..» Под самыми образами сидело что-то страшное, с крючковатым носом, и глядело на нее огромными круглым глазами, которые не мигали… Это была сова. На лавке же сидел черный кот с желтыми глазами, которые сверкали зеленым светом.

Царевна, несмотря на свое политическое мужество, тут, в этой горенке, чувствовала такой страх, что готова была бежать… Эта сова точно читает ее мысли — глаз с нее не сводит… Вот-вот заговорит человеческим голосом…

— Так ты, девынька, спознать судьбу свою хочешь?

Софья даже вздрогнула, ей почудилось, что это заговорила сова.

— Так выдь, матушка, — обратилась она к Родимице, — только три четверицы глаз могут видеть неведомое: Христовы и Богородицыны (она указала на образа Спасителя и Божией Матери), это божеская четверица; ее глазыньки (она указала на царевну) да мои — это человечья четверица; а третья четверица — это ихняя, животная, — и она указала на неподвижные глаза совы и на искрящиеся глаза кошки.