— А ты, князюшка Боря, будь салтаном Нурадином, не пускай в крепость Ваську Голицына: я ноне в твоем войске служу.
Гордон и Лефорт разделили потешное войско на две неравные половины: значительно большая поступила под начальство Зотова, так как осаждающих ожидали большие трудности, чем осаждаемых, которые могли укрываться за крепостными стенами. Меньшая половина поступила под команду Бориса Голицына. Первые называли себя «семеновцами», последние «преображенцами», и в число последних поступил и сам царь.
После этого «татары» засели в Перекопе.
Начался приступ. «Русские» свободно овладели валом, «перекопью», и хотя их осыпал град снежков, однако они стойко шли, все более и более разгорячаемые поражавшими их ударами. По всей реке раздавались неистовые крики, и они превращались буквально в рев, оттого что и взрослые москвичи, бородачи — купцы, бояре, сидельцы, охотники до подобных зрелищ, толпами высыпали на берег Москвы-реки и яростными криками подзадоривали пыл сражающихся. Осаждающие подступили уже к самой крепости, лезли на бастионы, разбивали рыхлые стены и, поражаемые прямо в лицо комьями снега, опрокидывались навзничь, снова карабкались на стены, пробивали в них бреши и уже готовы были овладеть полуразрушенною крепостью. Видя неудачу, Петр свирепел, сбивал кулаками и каблуками первых смельчаков, взбиравшихся на стену, бил своих, малоусердных, и буквально бесился, крича до хрипоты. Уже оба глаза у него были подбиты, из носу текла кровь, и, о радость! — неприятель стал отступать, а наконец, и совсем обратился в постыдное бегство.
Впереди всех улепетывал старик Зотов. Несколько комьев угодило ему прямо в лицо, и он бросился бежать… Петр спрыгнул с полуразрушенной стены и кинулся вдогонку за учителем. Скоро он его настиг и схватил за шиворот.
— А! Попался, Васька Голицын! Проси пардону!
— Батюшка, государь! Сдаюсь! Ох! — вопил старик.
— Виват! Виктория за нами! В полону сам московский воевода! — кричал царь в восторге, не замечая своих собственных синяков.
«Виктория» действительно была выиграна, но только благодаря хитрости Борьки Голицына: он приберег сильный резерв за крепостью и в самый критический момент бросил его в тыл осаждающим.
Петр торжествовал, обнимал своего дядьку, благодарил и преображенцев, и семеновцев. Мальчишки сияли, все «робятки», начиная от царя и кончая сыном трубочиста, были счастливы. Гордон и Лефорт поздравляли торжествующего державного мальчика с «блистательной викторией».
— Гох! Дас ист эйн прехтигер зиг!
— О, я! Эйн берюмтер триумф!
Со всех сторон, словно стая ворон, налетели на проголодавшихся юных воинов пирожники, пирожницы, оладейницы, сбитенщики, саечники: знают уж, что после боя, после «стражения» ребятки будут есть здорово. И пошли выкрики: «Сбитень горячий, медовый!» и «Пироги подовы!», «Калачи крупитчаты!», «Оладьи пуховыя, для брюха здоровыя!»
Но особенно один молоденький пирожник был мастер выкрикивать. По всей Москве-реке раздавались его прибаутки:
Пироги подовые!
Пироги шелковые,
На золоте жарены,
На серебре парены.
Из-за моря везены,
А доселе свежие!
На этого веселого пирожника особенно набросились голодные ребятки. Они его все знают, да и кто ж не знает продувного Алексашку!
— Алексашка! — кричат со всех сторон. — Подавай пироги! С чем они ноне у тебя?
— Пожалуйте! — отзывается Алексашка. — Пироги знатные!
С кашей, с капустой,
Чинены прегусто:
С лучком, с перцем,
С бараньим сердцем…
Вокруг Алексашки веселый говор, смех, так что даже царь обратил на него внимание и велел подозвать к себе. Алексашка подошел смело, с улыбкой на губах и, сняв шапку, низко поклонился и тряхнул кудрями. Это был паренек лет тринадцати — четырнадцати, высокий, стройненький, с розовыми щеками и быстрыми живыми глазами.
— Как тебя зовут? — спросил государь.
— Алексашкой, государь.
— Кто твой отец?
— Конюх государыни царевны Софьи Алексеевны, государь.
— А как его зовут?
— Данилкою, государь, а прозвищем Меншиков.
Бойкие ответы понравились царю, да и вся наружность говорила в пользу Алексашки.
— Что ж ты не в потешных? — допрашивал заинтересованный Петр.
— Отец, государь, не пущает.
— Для чего?
— Бедны мы, государь, от пирогов кормимся, а мать обезножила, на торгу с пирогами ноги отморозила, познобила. Сколько годов уж из избы не выходит, так я, государь, воместо матери торгую.
— Добро… Бросай короб! — сказал царь решительно. — С нонешнего дня ты в преображенцах. А забота о семье не твоя, а моя.
Алексашка — пирожник — это будущий «Данилыч», правая рука царя — преобразователя, впоследствии, как он сам писался, «Мы, Александр Меншиков, римскаго и российскаго государств светлейший князь, герцог ижорский, наследный господин Аранибурха и иных, его царскаго величества всероссийскаго первый действительный тайный советник, командующий генерал-фельдмаршал войск, генерал-губернатор губернии санкт-петербургской и многих провинций, его императорскаго величества кавалер святаго Андрея, и Слона, и Белаго, и Чернаго Орлов, и прочая, и прочая, и прочая…»
Вот кто этот Алексашка — пирожник, о котором поэт сказал:
И счастья баловень безродный,
Полудержавный властелин…
— Чтоб я больше не видел тебя с коробом! — повторил «огненный мальчик» и отвернулся, чтобы еще раз поблагодарить своих юных преображенцев и семеновцев.
— Виват! Виват, царь-государь! — дружно закричали ребятишки, и, словно стаи галок, полетели в воздух шапки.
Вместе с Зотовым, Борисом Голицыным, Гордоном и Лефортом царь направился к саням, которые ожидали его на берегу Москвы-реки. Но там его встретил знакомый уже нам по Кукую немчин Яган Монс и поздравил с «викториею». С ним были его дочки, тоже немножко знакомые нам Модеста и Иоганна, или Ягана. Как и Петр, девушки выросли, выравнялись и похорошели. Подрумяненные морозом щечки их так и пылали, а черные глазки сверкали невинностью и приветом. Они были богато одеты в немецкое платье, перед которым тогдашний московский женский наряд с телогреями и душегреями казался чем-то вроде огородного пугала. Впрочем, в младшей сестре Ягане заметно было меньше приветливости, хоть она была и красивее сестры: казалось, она дичилась молодого царя.
Поздравив с «викторией», Монс усердно просил Петра пожаловать к нему в гости, отпраздновать «дизе гроссе викториа». Молодой царь любил посещать немецкую слободку, где не было московской убийственной скуки и чопорности, и потому охотно принял приглашение любезного немца, тем более, что с некоторого времени он стал находить приятным общество его хорошеньких дочек.
Молоденькое общество разместилось по саням. Хитрый Монс так устроил, что Петру пришлось сесть в одни сани с его дочками, а сам он и прочие разместились в других санях. Когда москвичи увидели своего юного царя рядом с девицами, они в ужас пришли.
— Глядь-ка-сь, глядь-ка-сь, православные! Царь — от с девками поехал! Ай, срам какой!
— Ай-ай-ай! И стыдобушки-то у них нет, у окаянных иноземок: хоть бы фатами позакрыли свои бесстыжие зенки.
— Да и царь — от, Господи! Неужто это царь!
— Это выродок, не царь: ведь сороки-то неспроста на Москву налетели…
— Знамо дело! Последние времена пришли: света переставление, чу, близко… Да и Микитушка, царство ему небесное, и все отцы сказывали.
— Иверска, чу, даве плакала: слезыньки так из сухого древа и льют, так и льют!
— А мне онамедни поп Андрей, что у Спаса в Чигасах, сказывал: бысть ему видение, в тонце сне явися ему Афедрон, борода седенька…
— Кто ж он, почтенный, будет, Афедрон этот?
— Муж некий…
— Не Афедрон, такого имени и в святцах нетути, може Афинодор?
— Много ты знаешь!.. Сказано, Афедрон. И в Евангелии, чу, чтут: с Афедроном исходит…
— Об царе что ль?
— Знамо, о царе. Вон и сороки… видение было отцу Андрею, а царь вон с девками.
Но царь не слышал этих рассуждений москвичей о его особе, о видениях, о девках. Впрочем, он уже успел узнать эту рассуждающую Москву еще во дворце от матери — царицы, от бесчисленного множества царевен, теток и сестер, от всего этого «бабья», которое жило стариной и всевозможной чепухой: ему огадили эти вечные толки о «перстном сложении», о «трегубой аллилуе», об «аллилуевой жене»; все эти «бысть видение», в «сониях старцев», «в тонце сне», «некий муж», «жена некая»; эти «знамения», «сороки», «борода седенька», «бысть глас» — всей этой чепухе Москва верила, о ней только и говорила, и это злило «огненного мальчика», бросало его в крайности, в разрыв со всей этой темнотой, затхлостью, постоянными придирками матери: «это негоже», «это не пристало», «это не по старине»…
И вот он мчится в немецкую слободку, только бы быть подальше от двора, от этих постельниц, приживалок, дурок, ханжей и святошей. И он не мог не чувствовать, что в этой новой немецкой сфере ему легче дышится — его тут понимают и не пилят, не ноют.
— А какая была фестунг хорошая, крепость, — заговаривает хорошенькая Модеста.
— Зело хороша, — весело отвечает царь, — спасибо Гордону да Лефорту, они надоумили.
— Да у вас, государь, и глаз подбит?
— Точно, подбит, ловко угодили… ранили…
— О, да! Это почетная рана, эйне эрлихе вунде!.. И вам больно, государь?
— А зачем ты говоришь мне вы, разве нас много?
— А как же, государь? Ты — грубо, невежливо…
— Какое тут невежество! Мы и Богу говорим ты.
— А как же, государь, вы в грамотах пишете: мы, великий государь… И батюшка ваш так писал, хоть он был один.
Петр задумался, это ему еще никогда не приходило в голову.
— Это дьяки выдумали, — наконец решил он и обратился к другой своей спутнице, к Ягане, которая все время молчала, надув губки.
— А ты что, Яганушка, молчишь? — спросил он ее.