Царь — страница 20 из 74

олоцком, однако и это была бы большая резня, которой Иоанн своими ухищрениями старается избежать. Возможно, в Коломне он предъявляет главе заговорщиков обвинение и знакомит его с доказательствами, чем превращает конюшего Фёдорова в послушного исполнителя своей царской воли. Он довольно давно установил жёсткое, но бескровное правило, по которому уличённый в измене князь, боярин и его поручители вносят значительный выкуп в казну. В таком выкупе таится сокрушительный смысл: чем меньше у князя или боярина средств, тем меньше у него вооружённых людей, тем меньше возможностей и себе, и другим навредить. На конюшего Фёдорова тоже налагается выкуп. Точно предвидя осложнения этого рода, почтенный Иван Петрович уже некоторое время назад заложил свои богатейшие вотчины, расположенные в Бежецком верхе, на помин души в монастырь. Имея право только на ежегодный доход с этих вотчин, почтенный Иван Петрович, едва ли не самый состоятельный человек Московского царства после царя и великого князя, выкладывает все свои сбережения, всё своё золото и серебро в виде разнообразных сосудов и кубков, после чего остаётся без лишней копейки, и ряды его удельной дружины сильно редеют.

Пока медлительно, шаг за шагом совершается низложение попавшегося с поличным конюшего Фёдорова, Иоанн ведёт розыск, по каким причинам возникли столь вредоносные, столь непредвиденные задержки во время похода, отставшие пушки, голод и гибель многих посошных людей. Розыском открываются бесстыдные безобразия:

«С нарядом идут за государем неспешно, а посошные люди многие к наряду не поспели, а которые пришли, и те многие разбежались, а которые остались, и у тех лошади под нарядом не идут...»

Посошными людьми ведает Казарин Дубровский, дьяк Казанского приказа, не раз и прежде уличаемый в том, что безбожно всюду взятки дерёт. Допрашивают посошных людей. Обозники и подводчики показывают согласно, что Казарин Дубровский брал в походе подарки, дарителей распускал по домам, так что под пушки ставилась одна нищета со своими тощими клячами да возчики самого царя и великого князя, оттого и пушки осадные едва тащились самым малым шажком. Нечего удивляться, что разгневанный царь и великий князь повелевает отпетого жулика арестовать, но во время ареста обнаруживается именно то, чего он страшится и отчего так искусно, неторопливо плетёт плотные петли вокруг почтенного Ивана Петровича и прочих явно виновных в измене удельных князей и бояр. В конце этого прискорбного 1567 года он заносит в свой поминальный синодик:

«Раба своего Казарина, да дву сынов его, 10 человек, которые приходили на пособь...»

Обнаруживается, что даже у сравнительно малого дьяка, сидящего в Казанском приказе, впрочем, довольно богатого новгородского землевладельца, имеются свои ретивые вооружённые слуги. Пусть они служат изобличённому жулику, но служат верой и правдой, как им и подобает служить, и, выручая своего господина и его сыновей, вступают в схватку с прибывшей стражей царя и великого князя, «приходят на пособь», как выражается Иоанн. Конечно, стража царя и великого князя тоже не дремлет, и вооружённые слуги Дубровского ложатся костьми за неправое дело, чем лишний раз подтверждают основательность опасений царя и великого князя, что точно такие же ожесточённые схватки, только многолюдней, кровопролитней, непременно завяжутся во время ареста и почтенного Ивана Петровича, и тех трёх десятков участников заговора, которых он полагает изобличёнными, поскольку имеет полный список в руках. Оттого и находится он в нерешительности, оттого и размышляет так долго, как наказать виновных в измене и не развязать междоусобной резни.

Глава пятаяДУШЕГУБЕЦ


Вдруг литовская сторона преподносит новые доказательства, как далеко зашли заговорщики, готовя измену и покушение на свободу и жизнь своего государя. Правда, польский король и литовский великий князь, похвалявшийся, что со дня на день двинет полки на Москву по стопам своего победоносного предка Ольгерда, должно быть, не получивший условленного сигнала или предупреждённый гонцами о разоблачении заговорщиков, неожиданно распускает своё наёмное войско и несолоно хлебавши возвращается в Гродно, откуда покусился в поход. Всё-таки лживый Ходкевич устремляется к Полоцку и нападает на Улу, одну из удачно и своевременно поставленных крепостей, сторожащих опасные проходы и подступы. Под Улой его ждёт жестокое посрамление. Небольшая деревянная крепостица держится твёрдо, и литовское ополчение своевольных, разухабистых шляхтичей оказывается ещё менее пригодным для серьёзной войны, чем такое же ополчение московских служилых людей. О постыдных неудачах осады на этот раз вынужденный быть правдивым Ходкевич лично доносит своему сюзерену:

«Прибывши под неприятельскую крепость Улу, я стоял под нею недели три, промышляя над нею всеми средствами. Видя, что наши простые ратные люди и десятники их трусят, боятся смерти, я велел им идти на приступ ночью, чтобы они не могли видеть, как товарищей их станут убивать, и не боялись бы, но и это не помогло. Другие ротмистры шли хоть и нескоро, однако кое-как волоклись, но простые ратные люди их все попрятались в лесу, по рвам и по речному берегу; несмотря на призыв, увещания, побои (дошло до того, что я собственные руки окровавил), никак не хотели идти к крепости и, чем больше их гнали, тем больше укрывались и убегали. Также и нанятые мною казаки только что дошли до рва — и бросились бежать. Тогда я отрядил немцев, пушкарей и моих слуг (между ними был и Орёл-москвич, который перебежал ко мне из крепости): они сделали к стене примет и запалили крепость, но наши ратные люди нисколько им не помогли и даже стрельбою не мешали осаждённым гасить огонь. Видя это, я сам сошёл с коня и отправился к тому месту, откуда приказал ратным людям двинуться к примету: хотел я им придать духу, хотел или отслужить службу вашей королевской милости, или голову свою отдать, но, к несчастью моему, ни того, ни другого не случилось. После долгих напоминаний, просьб, угроз, побоев, когда ничто не помогло, велел я татарским обычаем кидать примет, дерево за деревом. Дело пошло бы удачно, но храбрость москвичей и робость наших всему помешали: несколько москвичей выскочили из крепости и, к стыду нашему, зажгли примет, а наши не только не защитили его, но и разу выстрелить не смели, а потом побежали от шанцев. Когда я приехал к пушкам, то не только в передних шанцах, но и во-вторых, и в третьих не нашёл пехоты, кроме нескольких ротмистров, так что принуждён был спешить четыре конные роты и заставить стеречь пушки, ибо на пехоту не было никакой надежды...»

И этот трусливый литовский сброд, разбегающийся при одном виде московской крепости и обороняющих её московских стрельцов, земские воеводы царя и великого князя не в состоянии наголову разбить в течение десяти лет, хуже того, именно от этого трусливого литовского сброда терпят одно за другим позорные поражения да ещё плетут заговоры в пользу этого трусливого литовского сброда, изловчаясь бежать из-под Невеля, сдать без боя то Полоцк, то Стародуб и открыть ему вольный путь в Москву, и всё оттого, что ни под каким видом не желают и неспособны расстаться с тёмными призраками отгремевших бесславно удельных времён и не прощают царю и великому князю того, что определяет их на места не по достоинствам предков, а единственно по наличной способности или очевидной неспособности воевать. Есть от чего прийти в бешенство и возгореться праведным гневом, и приходится удивляться, что Иоанн до сей поры не перебил всех до единого этих нерадивых, откровенно трусливых, к тому же тайно преступных витязей удельных времён. Может быть, и перебил бы давно, да как перебьёшь тех, кто окружён плотным кольцом вооружённых людей, и с кем останется он, если всех перебьёт, других-то не имеется или почти не имеется у него. На долю ему выпадает жить в переходное время. Он, более образованный, более умный, более прозорливый, чем витязи удельных времён, замшелые, бескнижные, глядящие только назад, порывается выйти и вывести Московское царство, за судьбу которого даёт ответ перед Богом, в новое время, а старое время висит у него на ногах, цепляется, не пускает вперёд. Трагическая фигура этот грозный царь Иоанн, принуждённый исполнять своё назначение гонением, кровью, топором палача.

Между тем, когда лживый Ходкевич бессмысленно топчется под наскоро поставленной, но не сдающейся Улой, конюший Фёдоров тоже не дремлет. Кому-то из его преданных слуг удаётся пробраться к митрополиту Филиппу. «Житие святого Филиппа», в стиле этого своеобразного жанра раскрашенное более яркими красками, чем однообразные серые будни, повествует о том, что к нему пожаловали «благоразумнии истинии правитилие и искусние мужие, и от первых велмож, и весь народ», вопреки тому, что именно народ к этой распре между вельможами и царём приплетён понапрасну, и, понятное дело, с «великим рыданием» просит его воспользоваться своим исконным правом йечалования и заступиться за них, бесталанных, поскольку «смерть перед очима имуще и глаголати не могуще», из смирения и скромности опустив, за какие грехи эту «смерть перед очима имуще» и что им нечего глаголати в своё оправдание, поскольку измене и заговору оправдания не находится во все времена. Митрополит Филипп крест целовал на том, что, возложив на себя тяжкое бремя и знаки митрополита, не станет встревать в дела управления, которые от Бога надлежит ведать царю. Твёрдость Филипповой веры не вызывает сомнений. Причина опалы, ввергнувшей конюшего Фёдорова в затишье Коломны, должна быть ему ведома хотя бы в самых общих чертах, как она ведома едва ли не всем князьям и боярам. Стало быть, и по-божески, и даже по-человечески служителю церкви надлежит отступиться от этого грешного, грязного дела или, уж если не терпится ввязаться в него, поддавшись шёпоту родственных чувств, то с увещанием обратиться не к кому иному, как к конюшему Фёдорову, осудив грех измены, грех возмущения против законной власти царя и великого князя, грех возжигания мятежа на Русской земле, призвав к покорности воле судьбы и властей, долг пастыря заключается именно в том, чтобы напоминать согрешившим о Боге. Митрополит Филипп поступает прямо наоборот, но вовсе не потому, что не знает, в чём состоит его пастырский долг. И его, служителя церкви, удельное прошлое цепко держит в плену устарелых понятий и норм поведения. На Русской земле с самого первого дня, как завелось на ней миролюбивое славянское племя, не существует уз прочней и святей, чем узы родства. Непоколебимая верность ближней, дальней и бесконечно далёкой родне вошла в плоть и кровь восточного славянина с языческого поклонения той неистощимой, всепобеждающей силе, которой рождается жизнь, и сколько ни внушает этому самобытному и непокорному племени насильственно принесённое христианство, что Отец один и что Отец этот Бог, на Русской земле помнят родство и до седьмого, и до двадцать седьмого колена, недаром и сам Иоанн всякий раз в споре за власть приплетает вдохновенно изобретённого митрополитом Макарием пращура Августа. На свою беду, митрополит Филипп состоит с конюшим Фёдоровым именно в этом самом неодолимом русском родстве. Один раз, повинуясь этому тёмному, но победному голо