И земной страх тоже сокрушает его, когда он видит эти длиннейшие списки. Размеров побоища не скроешь от литовских и польских лазутчиков, тем более не скроешь от собственных соглядатаев, которые не замедлят с удовольствием, даже с радостью оповестить противную сторону, что московский царь и великий князь, не иначе как впавший в безумие, истребил неисчислимое множество служилых людей и тем серьёзно ослабил своё и без того непрыткое войско. Что после такого известия необходимо должна предпринять противная сторона? Естественно, противная сторона необходимо должна предпринять новый поход, а именно в эти месяцы, пока главари заговорщиков на свободе, для него крайне опасен польско-литовский поход, особенно если неприятель догадается двинуть полки через южные крепости на Коломну или на Великие Луки, Тверь и Бежецкий верх. Он должен безотлагательно принять какие-то надёжные меры, чтобы в голову неприятелю подобная мысль не пришла. Тут он припоминает, под давлением обстоятельств, что гонец польского короля и литовского великого князя, его повелением осенью взятый под стражу, седьмой месяц томится в оковах. Тотчас из Александровой слободы он отписывает земским боярам в Москву, чтобы они вновь судили и рядили о литовских делах и ещё раз отписали ему свой приговор, мириться или не мириться нам с польским королём и литовским великим князем, а пока что получше обращаться со злополучным Быковским. Земские бояре, несказанно довольные, что на этот раз остались в живых, охотно судят и рядят о том, что делать с осточертевшей Литвой, и приговаривают Быковского отпустить, однако снабдить его грамотой, в которой прописать все неправды польского короля и литовского великого князя, особенно ту, что Колычева со товарищи, послов государевых, задерживал у себя против прежних обычаев и бесчестье чинил, прочие же неправды обозначить поглаже, чтобы сношения с ним не терять, а рухлядь Быковскому и свите его возвратить. Довольный этим решением Иоанн отправляет новый запрос, мириться или не мириться ему с королём, а если мириться, то какими должны быть условия мира. Посудив, порядив, как положено, земские бояре ответствуют на этот запрос, что об условиях мира надобно судить и рядить в том единственно случае, если тот сам начнёт сноситься о мире с Москвой, однако Ливонской земли ни под каким видом не уступать, как приговорил о том земский собор. Иоанн, опять на письме, повелевает Быковского и литовских торговых людей отпустить, однако всей рухляди не отдавать, а Быковского препроводить к нему в слободу. В слободе он принимает Быковского лично, что делает редко, из чего следует, что он желает придать словам своим должное, именно государственное значение:
— Юрий! Ты вручил нам письмо столь грубое, что тебе не надлежало бы оставаться в живых, но мы крови не любим. Иди с миром к своему государю, который в твоём несчастий позабыл о тебе. Мы готовы с ним видеться, готовы прекратить бедствие войны. Кланяйся от нас нашему брату, королю Сигизмунду.
Действительно, время настолько многомятежное и жестокое, что по всей Европе, о мусульманском Востоке нечего даже и говорить, послов и гонцов, прибывающих с неугодными вестями и грамотами, и в железы куют, и головы рубят, так что Быковский жизнью обязан единственно милосердию Иоанна, который не лицемерит, не лжёт, когда говорит, что крови не любит, хоть только что пролил её несколько вёдер. Воспряв духом, как только узнал, что остался в живых, Быковский тотчас пускается хлопотать в земщине и бьёт челом на земских бояр, которые отказались воротить ему его достояние, верно, рассчитывая на то, что царь и великий князь изольёт на его безвинную голову ещё одну царскую милость. Не тут-то было, Иоанн резко обрывает его:
— Чем мы тебя пожаловали, что велели дать тебе из своей казны, с тем поезжай. Ты к нам с размётом пришёл, так довольно с тебя и того, что мы крови твоей пролить не велели. А если будет между нами и братом нашим, королём Сигизмундом, ссылка, то твоё и вперёд не уйдёт.
Отправляя Быковского с грамотой к польскому королю и литовскому великому князю, должно быть, рассчитывая на то, что предложение новых переговоров о мире на ближайшее время отодвинет войну, он впадает в раздумье, продолжать ли творить душегубство, остановить ли пролитие крови и долгими богомольями молить справедливого, но милосердного Бога отпустить ему его страшный грех, приняв, разумеется, во внимание, что он не имеет права подставлять другую ланиту, когда неверные подданные покушаются на его власть и на самую жизнь. Он молится с непреклонным усердием и двадцать восьмого июля появляется в Новодевичьем монастыре, чтобы крестным ходом шествовать в толпе верующих, появляется в окружении, как становится правилом все последние годы, кольца телохранителей в чёрных одеждах.
Кажется, для митрополита Филиппа наступает его звёздный час. Только что, в течение трёх месяцев после их последнего столкновения в храме во время богослужения, без суда думных бояр, без предъявления обвинения, внезапным налётом опричных отрядов уничтожено три с половиной сотни служилых людей, тёмными слухами превращённых в несколько тысяч, так что в сознании большинства подручных князей и бояр произошло нечто вроде побоища с бессчётными и безвинными жертвами. Вот когда архипастырю надлежит принародно бросить в забрызганное кровью лицо государя непримиримые обличения, уж на этот-то раз его обличения были бы более чем справедливыми и не могут быть не поддержаны, хотя бы грозным молчанием, со всех концов собравшимися московскими горожанами. А что происходит? Происходит жалкий, оскорбительный фарс, который убеждает нас лишний раз, как мелок, как слаб, как ничтожен Филипп, как превратно понимается им высокое назначение митрополита. Чуть не с яростью защищал он своего замешанного в заговор родственника, конюшего Фёдорова, обвинённого в государственном преступлении, всего лишь сосланного в собственные коломенские обширные вотчины, прилюдно отказывал государю в благословении, придравшись к его необычному одеянию, и требовал отмены опричнины, потому что её требовали сам Фёдоров и его затаившиеся сподвижники. Теперь, когда погибли сотни служилых людей, подданных того же конюшего Фёдорова и других заговорщиков, от Филиппа не слыхать никаких обличений, точно и не было ничего, ни зарубленных насмерть вместе с жёнами и детьми, ни отсечённых рук. На этот раз богослужение идёт своим чередом. Лишь перед тем как читать приготовленный текст из Евангелия, митрополит привычным взглядом окидывает сплошные ряды богомольцев и видит, что кто-то из опричных бояр стоит в своём чёрном шлыке, что запрещено уставами благочиния, по настоянию самого Иоанна принятыми на Стоглавом соборе. Митрополит приходит в ярость и резко, грубо указывает зазевавшемуся опричнику на неподобающий месту и времени вид, точно единственное безобразие в шапке, а вовсе не в том, что у верного опричника уже руки в крови. Иоанн оборачивается, тоже готовый обрушить свой праведный гнев на ослушника, поскольку в своих опричных войсках жёстко требует везде и во всём соблюдать строжайшую дисциплину, тем более ни на волос не отступать от церковных обрядов. Понятно, что чёрная шапка на голове опричника осталась скорее всего по рассеянности, и благочестивый опричник на первых же словах митрополита, обращённых с гневом к нему, срывает греховный предмет с головы. Иоанн видит: все его люди прилично простоволосы. Он ждёт объяснений митрополита, сохраняя свою отличную выдержку, которая редко подводит его, особенно в храме, когда он слышит присутствие Бога. Митрополит, видимо, тоже растерян. В храме воцаряется напряжённая, опасная тишина. В этой нерадостной тишине кто-то из вечно находчивых лизоблюдов чуть слышно дует в царское ухо, будто митрополит оклеветал честного человека, лишь бы затеять новый скандал. Иоанн впадает в непристойное бешенство. Он кричит, в храме, во время богослужения, на митрополита, поистине ему приходится жить среди скверны, злодейства и ненависти и сам не кто иной, как смердящий пёс. Он обрушивает на голову архипастыря брань, он его обвиняет во лжи, он именует его мятежником и злодеем, он в гневе стучит своим посохом и будто бы говорит, хотя явным образом стиль не его, может быть, его безрассудная речь искажена в передаче, может быть, и сама эта речь всего лишь непотребная клевета:
— Я был слишком мягок к тебе, митрополит, к твоим сообщникам и к моей стране, теперь взвоете вы у меня!
Он удаляется, не дожидаясь крестного хода, удаляется в гневе, чего, как человек богомольный, не может себе ни позволять, ни прощать, как не может простить и митрополиту, который в праздничный день ввёл его в тяжкий грех.
Сознает ли Филипп, что совершил недостойную архипастыря глупость, выместив свои накипевшие чувства, придравшись к малому нарушению благочиния, не в силах ли снести страшного оскорбления, ему нанесённого, только в тот же день он покидает митрополичий дом в Кремле, чтобы, не слагая с себя митрополичьего сана, затвориться в монастыре и таким способом угрожать царю и великому князю, разыгрывая роль гонимого мученика, естественно, угрожать ему не только небесными карами, но и прекращением богослужений, вот только уже непонятно, за какие грехи. Он, верно, не примечает, что сам впал в грех гордыни, за который кара настигает его самого, едва он выходит за стены Кремля. В Москве десяток больших, богатых, почитаемых, отягощённых щедрыми дарами монастырей, однако ни один из этих монастырей не принимает первосвятителя, затеявшего непристойную склоку с царём и великим князем, истинным защитником православия в течение уже многих лет, из чего следует, что игумены и архимандриты осуждают его и принимают сторону московского государя. Тогда Филипп находит временное пристанище в небольшом, захудалом монастырьке Николы Старого, расположенном в Китай-городе. Самое место должно бы привести его к размышлению, ведь он в этом непритязательном, ветхом убежище остаётся один против всех. Может быть, он в чём-то и прав, поскольку одинокий протест ещё не свидетельствует о заблуждениях протестующего. И всё-таки, если в сложившихся обстоятельствах он не сумеет остановиться, если продолжит свои безмолвные угрозы царю и великому князю из тесной, сырой, запущенной кельи, никто не поддержит его, он обречён на гонения, может быть, на позор. Верно, упрямый Филипп и жаждет гонений. Доброжелатели из среды духовенства или кто-то подосланный самим Иоанном настоятельно советуют ему сложить с себя ношу непосильного сана и мирно уйти, следуя исконной мудрости русского человека, гласящей, что плетью обуха не перешибёшь. Но уж митрополитом овладела гордыня, веками одолевавшая Колычевых. Он отказывается выйти в отставку на том основании, что крест целовал «за опришнину и за царский домовой обиход митропольи не оставляти», видимо, позабыв, что крест целовал также на то, чтобы в дела опричные и государевы не вступать.