Особенно тяжко достаётся Великому Новгороду от государевых порядков в дорогих народному сердцу питейных домах. Надо признать, что былые вольности не пошли строптивым новгородцам на пользу. Все они сплошь неуживчивы, на каждом шагу против законов идут, не признают ни своих, ни тем более паскудных московских властей, «а люди сквернословы, плохи, а пьют много и лихо», скверно же то, по разумению рачительного царя и великого князя, что пьют, собаки, своё, не казённое, чем наносят себе тяжкий вред и убыток казне. Иоанн и в исконных наших питейных делах пытается ввести строжайшие правила, давно прижившиеся в Москве: домашними средствами водку гнать да пиво варить населению разрешается только две недели на Рождество и две недели на Пасху, в прочие неурочные дни пожалуйте, братие, в царёв кабак, из царёва-то кабака весь доход поступает в казну, из которой пьяные деньги идут на пищали и пушки, на сабли и бердыши, на содержание московских стрельцов и служилых казаков да на возведение крепостей, завалов и засек по слишком открытым отовсюду украйнам. Опричные дьяки с первого дня своего появления в вольно пьющем, вольно гуляющем городе запрещают вольным винщикам вольно вином торговать, «а поймают винщика с вином или пияного человека, и они велят бити кнутом да в воду мечют с великого мосту», если правду сказать, мечут не до смерти, на скорое протрезвление и здоровый испуг, чтобы впредь неповадно было неположенным вином напиваться, и были бы столь чрезвычайные меры и царской казне, и новгородским любителям налиться сивухой на пользу, да опричные дьяки, подобно земским и прочим иным беззаконным блюстителям хотя бы и строгих, но всё же полезных законов, во все времена, оказываются на руку здорово лихи, мзду дерут беспощадно со всякого, кто может дать, а в волховской водичке приходится барахтаться большей частью разного рода нищему люду, ярыжкам кабацким, праздношатающимся боярским холопам да подмастерьям, отчего мало прибавляется прибытка в царской казне, ещё меньше блага непутному населению Великого Новгорода, зато прирастает дьячья мошна.
С архиепископом Леонидом царь и великий князь проводит душеспасительную беседу, ссылается на жалобы, предъявляет подмётные письма и, по всей вероятности, отсылает его в убеждении, что владыка пристыжен и усмирён. Не тут-то было. В сущности, никому из русских людей нельзя давать власть над людьми. Покинув в смирении палаты царя и великого князя, Леонид приходит в неподобающую для пастыря ярость. При своём выходе в Софийском соборе он велит всем попам, старостам, десятским и пятидесятским ризы с себя скидывать и обрушивается на них пуще прежнего:
— Собаки, воры, изменники, да и все новгородцы с вами! Вы меня оболгали великому князю, подаёте челобитные о милостынных деньгах, а вам будто от них достаётся по шести московок, а дьяконам по четыре московки! А не будет на вас моего благословения ни на сей век, ни в будущий!
Явным образом раззадоренный архиепископ силится взять неукротимых жалобщиков испугом, а там, мол, концы в воду, схоронятся сами собой. Ан нет, новгородские попы, хоть и без риз, оказываются не из пугливых, поднимают вольное знамя протеста и отказываются служить обедни во всех городских церквях, отчего тишина и печаль опускаются на видавших виды посадских людей. Однако и Леонид не сдаётся под решительным натиском свободолюбивых попов. Видно, долго бы ещё Великому Новгороду пропадать во грехах без обедни, причастия и покаяния, да и на этот раз добрые люди, какие не переводятся на Русской земле, скрываясь под покровом ночной темноты, доносят царю и великому князю о новых непотребствах архиепископа. Терпеливый Иоанн вновь беседует с Леонидом на разные приличные случаю темы, он же страсть как любит беседовать, разъяснять, увещевать, когда к тому предоставляется подходящий предлог. Леонид, вестимо, жалуется на запустенье казны. Иоанн сулит выдать льготную грамоту на оскудевший архиепископский дом, которая, естественно, исчислит льготы и тем увеличит доход. На том и расходятся. Леонид умягчает сердце предвкушением щедрых прибытков, снимает гнев с иноков, однако ещё полный месяц держит в ежовых рукавицах мятежных попов, а вскорости придирается к собственным дьякам, которые-де к началу богослужения в церковь не входят, ставит их на правёж и впредь за каждое опоздание дерёт по полтине.
С архиепископом Иоанну поневоле приходится ограничиваться душеспасительными беседами, поскольку, суди он архиепископов да епископов за мздоимство и любостяжание, епархии остались бы без владык, зато он не церемонится со своими опричными дьяками, дозорщиками и праветчиками, разоряющими и без того разорённых тяглых людей. Может быть, припоминая безобразный погром, когда его люди грабили, убивали, топили в реке безвинных людей, одним чохом показанных в бесстыдной «Малютиной скаске», как показывают лошадей да коров, к тому же на Русской земле и обычай такой, он той же казни подвергает виновных, однако на этот раз ни одного подлого имени не вносит в поминальный листок, видимо, не считая пристойным молить Бога за смердящие души уголовных преступников, а новгородский летописец записывает об этом благодеянии царя и великого князя с философским спокойствием, деловито и сухо, видимо, без малейшего сожаления в сердце:
«Того же лета царь православный многих своих детей боярских метал в Волхову-реку, с камением топил...»
И все эти два месяца, ровно шестьдесят дней и ночей, во время трудов, дознаний, молитв, душеспасительных бесед и бесшабашных пиров по случаю венчания родного брата новой царицы Григория он прислушивается к конскому топоту, к скрипу ворог, к шороху и стуку шагов, что там на южных украйнах, в каких местах кочует орда, явится ли Девлет-Гирей на переправы под Серпухов, в ином ли месте ринется через Оку, а если в ином, удержат ли земские воеводы татар, не побегут ли без памяти, не учинят ли измену, как в истекшем горьком, горчайшем году.
Наконец тридцать первого июля появляется усталый, трепещущий, бледный гонец: за дурные вести не пришлось бы заплатить головой, обычай таков. В самом деле, громадное воинство, под стать воинственным ордам Мамая, Тохтамыша или Ахмата, татары, турки, черкесы, ногаи приходят в верховья Дона привычным, истоптанным, безопасным путём, не рассёдлывая коней, отдыхают на раззеленевшихся пастбищах, не затронутых осенним пожаром, точно Девлет-Гирей никак не может решить, с какой стороны ворваться на ненастную Русь. Московские стрельцы и казаки ни на шаг не выходят из своих укреплений, точно дозволяют отпетым разбойникам следовать дальше. Одни сторожи то здесь, то там мелькают на высоких местах и, опознав богомерзкое полчище, скрываются тотчас из вида на быстрых конях. Не придя ни к чему, Девлет-Гирей созывает совет, в досаде на свою неуверенность бранит Иоанна за лживые грамоты, клянётся в Москве достать Астрахань и Казань, встретившись с ним лицом к лицу в стольном граде, и отдаёт приказ к нападению. Двадцать третьего июля татарская конница приближается к Туле, но, как в подобных случаях и земская конница, не пылает желанием бросаться на приступ. Татары в виду крепости круто поворачивают коней и вновь уходят на запад. Двадцать шестого июля их передовые отряды подступают к Оке и, как просчитано Иоанном, устремляются к самому удобному в этих местах Сенькину броду, выше Серпухова на три версты. Едва татарские кони успевают омочить усталые копыта в чистых водах русской реки, из окопов и частоколов гремят дружные залпы пищалей и пушек. Татары отскакивают, понеся чувствительные потери. Двадцать седьмого июля Девлет-Гирей бросает орду на переправы под Серпуховом, налетает на ещё более плотный огонь, вновь понапрасну теряет людей и, по татарской привычке, молниеносно отскакивает назад, надеясь вызвать погоню, развернуться и разгромить ошеломлённого коварным приёмом врага. Под сильной рукой грозного царя Иоанна поумерилась благоприобретенная глупость витязей удельных времён: никто татар не преследует.
Тогда в ночь на двадцать восьмое июля он подстраивает московским воеводам другую ловушку: орда затаивается против Серпухова на правом речном берегу, а вся дико верещащая ногайская конница бросается Сенькиным бродом на левый берег Оки, создавая ложное впечатление, что именно здесь предполагается главный прорыв. Несколько часов у Сенькина брода ярится и обливается кровью ожесточённая сеча. Глубокой ночью ногаи всё-таки прорывают московскую оборону и вылетают в тыл полку правой руки. Тем временем Девлет-Гирей в другом месте почти беспрепятственно переправляется через Оку, и татарским стремительным махом всё его сборное воинство уходит к Москве, оставляя позади неостывшие трупы товарищей и точно заворожённые, точно потерявшие рассудок полки земского ополчения служилых людей. Под утро того же несчастного дня от Калуги, тоже стремительным махом, подходит передовой опричный полк Хворостинина, однако не застаёт татар у Сенькина брода. Полк правой руки, отчасти земский, отчасти опричный, под рукой опричного воеводы Никиты Одоевского, на реке Наре встаёт на пути крымского войска, однако татары без труда отбрасывают его, навалившись всей массой разгорячённой орды, и неудержимо рвутся вперёд. Где полки Воротынского, Хованского, младшего Шереметева, пока неизвестно, земские воеводы, по обыкновению, мнутся и ждут.
Так доносит гонец. Нетерпение Иоанна нарастает день ото дня до другого гонца. Он в неизвестности. Может быть, уже полыхает Москва. Между тем события там разворачиваются приблизительно так, как было задумано и предначертано им. Дисциплинированный, правильно организованный полк Хворостинина настигает быстро идущих татар на реке Лопасне у Молодей, вёрстах в сорока пяти от Москвы, не более дня пути для неудержимых татар. Прознав от разведчиков о его приближении, Девлет-Гирей передвигает в арьергард свои самые боеспособные части, во главе которых стоят его честолюбивые сыновья. Хворостинин удачным манёвром уходит от лобового столкновения с главными силами и нападает на арьергард. Здесь ещё в первый раз обнаруживается на деле, что и выучка, и боевая пригодность опричного войска на голову пр