В жизнь Фарбера тоже вторгся рак. Это вторжение он, должно быть, предвидел уже лет десять. В конце 1940-х у него развилось загадочное хроническое воспалительное заболевание кишечника – должно быть, язвенный колит, изнурительное состояние, предрасполагающее к раку толстой кишки и желчных протоков. В середине 1950-х – точная дата неизвестна – в бостонской больнице Маунт-Оберн Фарберу удалили воспаленный участок толстой кишки. Должно быть, он выбрал эту маленькую частную кембриджскую клинику, чтобы скрыть и диагноз, и саму операцию от коллег и друзей в детской больнице. Вероятно, в ходе операции обнаружили не просто предраковое состояние, которое бывает при язвенном колите: Мэри Ласкер позже упоминала, что Фарбер “перенес рак”, не уточняя характера болезни. Гордый, скрытный и ревностно охраняющий свое личное пространство, Фарбер упорно отказывался публично обсуждать свою проблему, не желая смешивать личное сражение с раком и Великую войну. (Томас Фарбер, его сын, тоже не затрагивал эту тему. “Не стану ни подтверждать, ни опровергать”, – сказал он однажды, хотя и признал, что его отец “последние годы жил в тени болезни”. Я решил уважать эту неопределенность.) Единственным свидетельством операции на толстой кишке стал калоприемник, который Фарбер во время больничных обходов искусно скрывал под белой рубашкой и застегнутым на все пуговицы костюмом.
Личное противоборство Фарбера с раком, пусть и окутанное завесой секретности, тоже фундаментально изменило характер и степень неотложности его кампании. Для него, как и для Ласкер, рак уже не был чем-то абстрактным: Фарбер буквально ощущал, как его тень зловеще порхает над головой. “Для мощного продвижения в лечении рака нет никакой необходимости полностью решать все проблемы фундаментальных исследований. <…> История медицины изобилует примерами средств, которые применяли годами, десятилетиями и даже веками, прежде чем выяснили механизмы их действия”, – писал он.
“Онкобольные, которые должны умереть в этом году, не могут ждать”, – настаивал Фарбер. Он сам и Мэри Ласкер не могли ждать тоже.
Ласкер знала, как велики ставки в этой игре: предложенная ласкеритами стратегия борьбы с раком шла вразрез с доминирующей в 1950-х моделью биомедицинских исследований. Главным творцом той модели был Вэнивар Буш – высокий и тощий инженер, выпускник Массачусетского технологического института, руководивший Управлением научных исследований и разработок (УНИР). Эта организация, созданная в 1941 году, сыграла огромную роль во время войны, направляя лучшие научные умы США на изобретение новых военных технологий. Агентство набирало занятых фундаментальной наукой ученых на проекты, посвященные прежде всего “программным разработкам”. Фундаментальные исследования – безграничные и бесконечные изыскания в области основополагающих вопросов науки – были роскошью мирного времени. Война требовала насущной и прицельной деятельности по созданию новых видов оружия и технологий, помогающих солдатам на поле боя. В боевые действия тогда все больше проникали военные технологии – недаром газеты писали о “войне волшебников”. Для победы в этой войне Америка нуждалась в необычных кадрах – ученых-волшебниках.
Эти волшебники в разных странах творили потрясающую технологическую магию. Физики разработали сонары, радары, радиоуправляемые бомбы и танки-амфибии. Химики создали высокоэффективное смертоносное химическое оружие, в том числе знаменитые боевые газы. Биологи изучали действие на организм больших высот и употребления морской воды. Даже великих магистров сакрального знания, математиков, отправили взламывать секретные коды противника.
Венцом этих таргетированных усилий стала атомная бомба, результат Манхэттенского проекта, проводимого под эгидой УНИР. Утром после бомбежки Хиросимы, 7 августа 1945 года, New York Times разразилась тирадой об ошеломительном успехе проекта:
Теперь университетским профессорам, выступающим против организации, планирования и контроля научных исследований на манер промышленных лабораторий <…>, будет о чем подумать. Важнейшая часть исследований во благо армии проводилась теми же средствами, что приняты в промышленных лабораториях. И вот вам результат: всего за три года мир получил изобретение, на разработку которого примадонны от науки в одиночку потратили бы не меньше полувека. <…> Была поставлена четкая задача, и ее решали с помощью планирования, командной работы и компетентного руководства, а не просто удовлетворяли праздное любопытство[279].
Хвалебный тон статьи отражал настроения, витавшие тогда в Америке. Манхэттенский проект перевернул превалировавшую прежде модель научного открытия. Как насмешливо подчеркивала статья, бомбу создали не “примадонны” из числа университетских профессоров в твидовых пиджаках, рассеянно блуждающие в поисках неясных истин и движимых “праздным любопытством”, а этаким исследовательским спецназом, набранным и направленным на выполнение конкретного задания. В этом проекте родилась новая модель научного управления – модель исследований со строго заданными целями, временными рамками и критериями (наука “лобовой атаки”, как назвал ее один ученый). Именно эта модель и обеспечила технологический скачок во время войны.
Однако Вэнивара Буша это не убеждало. В 1945 году опубликовали его знаменитый доклад президенту Трумэну, озаглавленный “Бескрайние рубежи науки”[280]. В нем Буш излагал концепцию послевоенных исследований, которая с ног на голову переворачивала его же военную модель:
Фундаментальные исследования проводятся без оглядки на практические цели. Они выливаются в общие знания и понимание природы с ее законами. Эти общие знания дают возможность решать огромное количество важных практических задач, хотя могут и не давать исчерпывающего и конкретного ответа ни на один из практических вопросов. <…> Фундаментальные исследования создают новые знания – научный капитал. Они формируют фонд, из которого впоследствии можно черпать практические применения знаний. <…> Фундаментальные исследования задают темп всему технологическому развитию. В XIX веке инженерный гений американцев, опираясь на фундаментальные открытия европейских ученых, продвинул технику далеко вперед. Теперь ситуация изменилась. Нация, рассчитывающая лишь на чужие фундаментальные знания, будет отставать в индустриальном прогрессе и – вне зависимости от своих практических талантов – ослабит свои конкурентные позиции в мировой торговле.
Целевые исследования (“запрограммированная наука”), наделавшие так много шума в военные годы, по мнению Буша, не могли стать долгоиграющей, стабильной моделью будущей американской науки. В его понимании даже хваленый Манхэттенский проект воплотил в себе как раз таки достоинства фундаментальных исследований. Да, бомба стала плодом “инженерного гения” американцев, но этот гений опирался на научные открытия фундаментальных свойств атома и заключенной в нем энергии – открытия, к которым пришли без директив или распоряжений создать что-то вроде атомной бомбы. Хотя бомба и обрела физическое воплощение в Лос-Аламосе, в интеллектуальном смысле она была плодом достижений европейской довоенной физики и химии. Культовый внутренний продукт американской науки военного времени с философской точки зрения был импортным товаром.
Из всего этого Буш сделал следующий вывод: ориентированную на заданную цель стратегию, столь полезную в военное время, в мирные годы следует использовать точечно. “Лобовые атаки” незаменимы на фронтах, но послевоенная наука не должна делаться по указке. Таким образом, Буш проталкивал обращенную относительно прежней модель научного развития, в которой ученым предоставлялась полная автономия и приветствовались исследования с открытым финалом.
Этот план оказал на политиков глубокое и длительное воздействие. Национальный научный фонд, созданный в 1950 году в поддержку научной самостоятельности, со временем превратился, по выражению одного историка, в истинное “воплощение великого замысла [Буша] по примирению государственных средств с научной независимостью”. Новая культура исследований – “долгосрочные фундаментальные изыскания, а не прицельная разработка лечения и профилактики заболевания” – быстро укоренилась в фонде, а оттуда перекочевала и в Национальные институты здоровья[281].
Ласкеритам все это сулило глубинный конфликт. По их мнению, для Войны с раком требовалась та самая таргетированность, неразмытая целеустремленность, что так эффективно сработала в Лос-Аламосе. Во время Второй мировой войны медицинские исследования натолкнулись и на новые проблемы, и на новые решения: заметно продвинулись реанимационные технологии, исследования крови и замороженной плазмы, кровообращения и роли надпочечниковых стероидов при стрессе. Как сказал А. Н. Ричардс, председатель Комитета по медицинским исследованиям, “история еще не знала таких согласованных усилий всей медицинской науки”[282].
Ощущение общей цели и сотрудничества ободряло ласкеритов, мечтавших о Манхэттенском проекте для онкозаболеваний. Чем дальше, тем больше они утверждались в мысли, что для начала тотальной атаки на рак вовсе не обязательно дожидаться ответов на все фундаментальные вопросы онкологии. В конце концов, Фарбер же сумел провести первые клинические исследования препарата от лейкемии, понятия не имея, как аминоптерин действует даже на нормальные клетки, не говоря уж о раковых. Английский математик и инженер Оливер Хевисайд однажды шутливо изобразил размышления ученого за обеденным столом: “Следует ли мне воздержаться от обеда на основании того, что я не понимаю, как устроена пищеварительная система?”[283] К вопросу Хевисайда Фарбер мог бы добавить свой: стоит ли мне отказаться от борьбы с раком на основании того, что я еще не раскрыл все его клеточные механизмы?