Разочарование Фарбера разделяли и другие ученые. Выдающийся патолог из Филадельфии Стенли Рейманн писал: “Всем, кто трудится в сфере онкологии, следует организовать свою работу в соответствии с конкретными целями – не только потому, что они «интересны», но и потому, что они помогут решить проблему рака”[284]. Бушевский культ свободного исследования, порожденного чистым любопытством (“науки из интереса”), забронзовел и превратился в догму, а для успешной битвы с раком ее нужно было опрокинуть.
Первым и важнейшим шагом в этом направлении стало создание специализированной организации для поиска противораковых препаратов. В 1954 году ласкеритам удалось протолкнуть через сенат поручение Национальному институту онкологии разработать программу более прицельного поиска лекарств для химиотерапии. Благодаря этому в 1955 году Национальный сервисный центр онкологической химиотерапии уже действовал в полную силу. В период между 1954 и 1964 годами это учреждение протестировало 82 700 синтетических веществ, 115 000 продуктов ферментации и 17 200 веществ растительного происхождения. В поисках идеального лекарства ежегодно участвовал чуть ли не миллион мышей[285].
Фарбер был восторжен, но страшно нетерпелив. “Энтузиазм <…> этих новых друзей химиотерапии ободряет и кажется вполне искренним, – писал он Ласкер 19 августа 1955 года. – И все же, по-моему, дело движется ужасно медленно. Надоедает уже наблюдать, как привлекаемые в программу исследователи один за другим радостно открывают Америку”.
Фарбер и сам не бросал попыток найти новые лекарства. В 1940-х почвенный микробиолог Зельман Ваксман систематически обшаривал мир почвенных бактерий и выделял разные по химической структуре антибиотики. (Точно так же, как плесневый гриб Penicillium вырабатывает пенициллин, бактерии производят собственные антибиотики для химической войны с другими микробами.) Один из таких антибиотиков Ваксман выделил из культуры палочковидной бактерии Actinomyces и окрестил дактиномицином[286]. Как потом выяснилось, огромная молекула дактиномицина, формой напоминающая древнюю статую богини Ники – безголовый торс и два распростертых крыла, – связывала ДНК, мешая “считывать” с нее информацию. Антибиотик эффективно убивал бактериальные клетки – но, к несчастью, и человеческие тоже, что сильно ограничивало его применение в качестве антибактериального агента.
Любой клеточный яд всегда будоражит воображение онколога. Летом 1954 года Фарбер убедил Ваксмана послать ему побольше разнообразных антибиотиков, включая и дактиномицин, для испытания их в качестве противоопухолевых агентов. В опытах с мышами дактиномицин оказался крайне эффективен. Всего несколько доз побеждали у них многие виды рака, в том числе лейкозы, лимфомы и рак молочных желез. “Не рискнул бы пока назвать это «исцелениями», – осторожно писал Фарбер, – но эти результаты сложно классифицировать как-то еще”.
В 1955 году, вдохновленный “исцелениями” животных, он приступил к серии исследований эффективности лекарства у людей. Детям с лейкемией дактиномицин не помогал ровным счетом никак. Не дрогнув, Фарбер испробовал препарат на 275 детях с другими видами рака: лимфомами, мышечными и почечными саркомами, нейробластными опухолями. Испытания превратились в фармацевтический кошмар. Дактиномицин был до того токсичен, что его приходилось сильно разбавлять физраствором. Если из вены вытекало даже ничтожное количество препарата, кожа вокруг этого места отмирала и чернела. Детям с тонкими венами новое лекарство зачастую подавали через катетер, введенный в кровеносный сосуд головы.
Единственной формой рака, поддавшейся дактиномицину в этих первых исследованиях, оказалась опухоль Вильмса, редкая разновидность рака почек, чаще всего диагностируемая у младенцев. Обычно ее лечили удалением пораженной почки с последующим облучением. Однако на опухоли Вильмса не всегда можно было воздействовать местно: порой их обнаруживали уже после метастазирования – как правило, в легкие. В таких случаях обычно применяли облучение и лекарства, однако надежды на стабильную реакцию практически не было.
Фарбер обнаружил, что дактиномицин, введенный внутривенно, заметно замедлял рост тех самых легочных метастазов, нередко обеспечивая ремиссию на целые месяцы[287]. Заинтригованный, Фарбер продолжил эксперименты. Если облучение и дактиномицин действуют на метастазы опухоли Вильмса по отдельности, то что будет в случае их сочетания? В 1958 году он пригласил поучаствовать в этом проекте пару молодых радиологов, Одри Эванс и Джулио Д’Анджио, а также онколога Дональда Пинкела. За несколько месяцев команда подтвердила, что облучение и дактиномицин действуют синергически, во много раз усиливая цитотоксический эффект друг друга. У детей с метастазами реакция на такое сочетание методов обычно развивалась быстро. “За три недели легкие, прежде усеянные метастазами опухоли Вильмса, совершенно очистились, – вспоминал Д’Анджио. – Только представьте себе восторг тех дней, когда впервые можно было сказать с небезосновательной уверенностью: «Тут дело поправимо!»”[288]
Энтузиазм, вызванный этими открытиями, оказался заразителен. Хотя сочетание облучения и химиотерапии не всегда приносило долговременное исцеление, опухоль Вильмса стала первой метастатической солидной (то есть плотной) опухолью, ответившей на химиотерапию. Так Фарбер совершил долгожданный скачок из мира “жидких” раков в мир “твердых”.
В конце 1950-х Фарбер светился оптимизмом. Однако посетители больницы Фонда Джимми видели куда менее однозначную реальность. Двухлетнего Дэвида Голдштейна в 1956 году лечили химиотерапией от опухоли Вильмса. Его матери Соне казалось, что больница постоянно подвешена между двумя полюсами: она одновременно “чудесна и трагична, <…> полна невыразимого горя и неописуемой надежды”. Свои впечатления от прихода в онкоотделение она описывала так:
Я ощутила скрытый, глубинный ток возбуждения, чувства (неослабевающего, несмотря на повторные разочарования), будто мы стоим на краю открытия, – и это почти внушило мне надежду. Просторный вестибюль украшает картонный поезд. Неподалеку стоит светофор, совсем как настоящий, попеременно мигая красным, желтым или зеленым. В паровоз можно залезть и посигналить. В другом конце отделения модель бензоколонки в натуральную величину высвечивает цену и количество проданного топлива. <…> Первое мое впечатление – это бурлящая, какая-то запредельная активность[289].
Это действительно был бурлящий котел – раковый котел, – в котором, смешавшись, кипели болезнь, надежда и отчаяние. В уголке малютка Дженни, лет четырех, увлеченно перебирала цветные мелки. Ее мать, привлекательная, легковозбудимая женщина, не выпускала дочку из виду, впиваясь в нее напряженным взглядом всякий раз, как Дженни замирала, выбирая новый цвет. Никакое занятие здесь не выглядело невинным: любое движение могло означать новый симптом, предвещать что-нибудь недоброе. Дженни, как узнала Голдштейн, “болела лейкемией, а в больницу попала потому, что у нее развилась желтуха. Склеры ее глаз до сих пор были желтыми”, что предвещало скорый отказ печени. Как и многие другие обитатели отделения, девочка не осознавала, что означает ее болезнь. Ее больше всего интересовал алюминиевый чайничек, к которому она была глубоко привязана.
У стены в машинке сидит маленькая девочка, как я вначале подумала, с подбитым глазом. <…> Люси, двух лет от роду, страдает формой рака, распространяющейся в ткани за глазами и вызывающей там кровоизлияния. Она не очень симпатичная малютка, беспрестанно ревет сегодня. Ей вторит и Дебби – похожая на ангелочка четырехлетняя пациентка с бледным, искаженным болью лицом. У нее тот же тип рака, что и у Люси, – нейробластома. Тедди лежит в палате один. Проходит несколько дней, прежде чем я решаюсь зайти к нему: у ослепшего и тощего, словно скелет, мальчика страшно изуродовано лицо. Безобразная опухоль, распространяясь из-за уха, поглотила половину головы, стерев нормальные черты. Его кормят через трубку в ноздре, и он в полном сознании.
Отделение наполняли всяческие мини-приспособления для удобства пациентов – зачастую их придумывал сам Фарбер. Изнуренным пациентам было трудно ходить, и для них соорудили маленькие деревянные машинки со стойками для капельниц – чтобы подарить детям относительную свободу передвижения и проводить химиотерапию в любое время дня. “Одним из самых трогательных зрелищ, которые я когда-либо наблюдала, стали эти маленькие машинки с их маленькими пассажирами: к детской руке или ноге была плотно примотана введенная в вену игла, а над головой высилась стойка капельницы с бюреткой, – вспоминала Голдштейн. – Все вместе напоминало лодку с мачтой, но без паруса, беспомощно и одиноко дрейфующую в штормящем неизведанном море”.
Каждый вечер Фарбер обходил отделение, решительно ведя свой корабль по этому непознанному бурному морю. Он останавливался у каждой кровати, делал пометки и обсуждал с персоналом течение болезни, отдавая короткие отрывистые распоряжения. За ним следовала целая свита: молодые ординаторы, медсестры, социальные работники, психиатры, специалисты по питанию и фармацевты. Рак, как не уставал твердить Фарбер, – это комплексное заболевание, поражающее пациента не только физически, но и психически, социально и эмоционально. В битве против этого недуга шанс на победу дает лишь мультидисциплинарная атака на все вражеские укрепления. Фарбер называл это “тотальной заботой”.
Но несмотря на все старания окружить маленьких пациентов такой заботой, смерть неумолимо выкашивала палаты. Зимой 1956 года, через несколько недель после появления Голдштейнов в больнице, по отделению прокатилась волна смертей. Первой ушла Бетти, страдавшая лейкозом. Второй – Дженни, девочка с алюминиевым чайничком. Следующим – Тедди, съеденный ретинобластомой. Еще через неделю Аксель, боровшийся с лейкозом, истек кровью из лопнувших во рту сосудов.