Везде, где он был в прежние времена, генералом ли в Ревеле или губернатором в Риге, его все знали и любили, как честного и общественного человека. Даже на вершине своего счастья он не забыл своих старых знакомых, не переменился в отношении к ним и был полезен, когда мог. Только однажды, когда я был с ним совершенно один у императора, мне показалось в первый раз, что и он мог притворяться точно так, как самый гибкий царедворец. Это было при следующих обстоятельствах.
Очень рано поутру[171] граф потребовал меня к себе; но так как подобное приглашение к военному губернатору обыкновенно имело страшное значение и ничего доброго не предвещало, то, дабы успокоить меня и жену мою, он имел предупредительность присовокупить, что нет ничего неприятного в том, что имеет мне сказать. Немало я изумился, когда с лицом, скрывавшим насмешку под видом весёлости, он объявил мне, что император избрал меня, чтобы от его имени послать через газеты воюющим державам вызов на поединок. Сначала я не понял, в чём дело; но, когда оно было мне растолковано, я просил, чтобы меня отпустили домой для составления требуемой статьи. «Нет, — сказал граф, — это должно быть сделано немедленно. Садитесь и пишите». Я это исполнил. Сам он остался возле меня.
Конечно, нелегко было, под впечатлением столь неожиданной странности, написать что-либо удовлетворительное. Два проекта не удались. Граф нашёл, что они написаны были не в том духе, которого желал император и которым я, разумеется, не был проникнут. Третий проект показался ему сносным. Мы поехали к императору. Граф вошёл сперва один в его кабинет, потом, вернувшись, сказал мне, что проект мой далеко не так резок, и повёл меня с собой к императору.
Эта минута — одно из приятнейших моих воспоминаний. До сих пор оно мне живо представляется. Государь стоял посреди комнаты. По обычаю того времени, я в дверях преклонил одно колено, но Павел приказал мне приблизиться, дал мне поцеловать свою руку, сам поцеловал меня в лоб и сказал мне с очаровательной любезностью: «Прежде всего нам нужно совершенно помириться». Такое обращение с одним из последних его подданных, с человеком, которого он безвинно обидел, конечно, тронуло бы всякого, а для меня оно остаётся незабвенным.
После этого зашла речь о вызове на поединок[172]. Император, смеясь, сказал графу, что избрал его в свои секунданты; граф в знак благодарности поцеловал государя в плечо и с лицемерием, которого я за ним не подозревал, стал одобрительно рассуждать об этой странной фантазии. Казалось, он был вернейшим слугой, искреннейшим другом которого, несколько недель спустя, замышлял свергнуть с престола в могилу. Признаюсь, что, если бы в эту минуту я вошёл в кабинет государя с намерением его убить, прекрасная, человеческая его благосклонность меня немедленно обезоружила бы.
Ещё глубже проникся я этим чувством в другой раз, когда, призвав меня после обеда, он приказал мне сесть напротив себя и тут наедине стал непринуждённо разговаривать со мной, как со старым знакомым. Во время разговора, конечно, в моей власти было испросить себе явные знаки его милости; император, по-видимому, того и ожидал и представлял к тому повод. Сознаюсь, во мне мелькнула мысль воспользоваться этим случаем для моей жены и детей; но какое-то внутреннее чувство меня остановило; я хотел, чтобы воспоминание об этом дне осталось совершенно чистым, — и промолчал. О, зачем каждый не мог хотя однажды видеть его так, как я его видел, исполненным человеческих чувств и достоинства! Чьё сердце могло бы для него остаться закрытым!
К несчастью, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твёрдости и справедливости его характера. То были большей частью меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбудило против него всеобщую ненависть.
Дух мелочности, нередко заставлявший его нисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему об её временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II.
Павел полагал, что во время могущества князя Потёмкина военная дисциплина слишком ослабела и что необходима неумолимая строгость, чтобы восстановить её в мельчайших подробностях. Вследствие сего снова введены были у солдат обременительные пукли и косы. Меня уверял один гвардейский офицер, что, когда полк должен был на другое утро вступать в караул, солдатам нужно было вставать в полночь, чтобы друг другу завивать волосы. По окончании этого важного дела они должны были, дабы не испортить своей причёски, до самого вахтпарада сидеть прямо или стоять, и таким образом в продолжение 36 часов не выпускать ружья из рук.
По той же причине отдан был приказ генералу Мелессино относительно артиллерийских фурлейтов. В русском языке сохранилось немецкое слово «фурман»; но имели обыкновение и в множественном числе говорить «фурманы», покуда император Павел не приказал называть их «фурлейтами». Замечания достойно, что он издал этот указ в самый день своего коронования в Москве, когда, само собой разумеется, более важные предметы должны бы были его занимать.
Когда он вступил на престол, я находился в Ревеле, и очень хорошо помню, с каким любопытством распечатан был первый от него полученный указ: в нём определялась вышина гусарских султанов и приложен был рисунок!
Малейшее отступление от формы было проступком, который навлекал неизбежное наказание. Эти наказания постигали и гражданских чиновников. Никто не мог показываться иначе, как в мундире, в белых штанах, в больших ботфортах, с коротенькой тростью в руке. Однажды государь, прогуливаясь верхом, встретил чиновника, который, будучи уверен, что мундир его в совершенной исправности, бодро встал перед ним во фронт. Но от зоркого взгляда императора не ускользнуло, что чиновник этот не имел трости. Павел остановился и спросил у него: «Что следует иметь при таких сапогах?» Тот затрепетал и онемел. — «Что следует иметь при таких сапогах?» — повторил император уже несколько громче. Испуганный чиновник совсем потерялся и, не понимая смысла сделанного ему вопроса, отвечал: «Ваксу, ваше императорское величество!» — Тут Павел не мог удержаться от смеха. «Дурак, — сказал он, — следует иметь трость», — и поехал дальше. Счастлив был этот чиновник, что его глупость развеселила государя, а то ему, без сомнения, пришлось бы прогуляться на гауптвахту.
Не менее стеснительным было для столичных жителей повеление выходить из экипажей при встрече с императором. За исполнением этого повеления наблюдали с высочайшей строгостью, и, несмотря на глубокую грязь, разряженные дамы должны были выходить из своих карет, как только издали замечали императора. Я, однако, сам видел, как он однажды быстро подскакал к г-же Нарышкиной[173], готовившейся исполнить это повеление, и заставил её остаться в карете; зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, например, г-жа Демут, жена известного содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом, и самые значительные люди, из опасения подобных обид, трепетали, когда их жёны, выехавшие со двора, не возвращались к назначенному времени.
Но и тут бывали иногда забавные случаи. Однажды навстречу императору ехала в санях какая-то французская модистка. Едва заметив издали государя, она закричала своему извозчику, чтобы он остановился; но так как она дурно говорила по-русски, вероятно, он её не понял и догадался, чего она хотела, только тогда, когда уже совершенно близко подъехал к императору. Оглохнув от страха, он со всей мочи принялся погонять своих лошадей, чтобы поскорее проехать мимо, в то время как модистка обоими кулаками барабанила по его спине и кричала изо всех сил: «Sire, се n’est pas ma faute, ce n’est pas ma faute!» Таким образом сани промчались мимо государя, который при виде этой сцены не мог не разразиться громким смехом.
Эти встречи редко оканчивались так счастливо, и потому обыкновенно старались их избегать. Как только на большом расстоянии замечали императора, поскорее сворачивали на другую улицу. Это в особенности делали офицеры. Государю это было в высшей степени неприятно. Он не хотел, чтобы его боялись. Незадолго до своей смерти он увидел двух офицеров в санях, которые преспокойно свернули в боковую улицу, и, хотя он тотчас же послал за ними в погоню своего берейтора, но они скрылись из виду, благодаря быстроте своих лошадей. Он был этим сильно разгневан, и я был свидетелем того затруднения, в котором находился граф Пален, получивший приказание непременно представить этих офицеров, а между тем не знавший, по каким приметам их разыскать.
Всякий, у кого не было спешного дела, предпочитал, во избежание неприятности, оставаться дома в те часы, когда император имел обыкновение выезжать из дворца. Стеснение это, без сомнения, было весьма тягостно для столичных жителей, тем не менее в Петербурге ещё жили и говорили гораздо свободнее, чем в провинции. Здесь успели свыкнуться с опасностью; там, напротив того, каждый содрогался, слыша раскаты дальней грозы. Из губернаторов одни опасались недостаточно угодить государю, другие страшились доноса какого-нибудь завистника, и все они, вообще, скорее преувеличивали каждое повеление; между ними были и такие, которые, под видом покорности, рады были случаю дать полную волю своим собственным тиранским инстинктам. Поэтому в столице всё-таки можно было жить покойнее и вольнее, чем в губерниях.