[265]. Дорогой он испытал несколько вполне заслуженных оскорблений. Вскоре, однако, его выпустили на свободу, и снова, как в прежнее время, увидели множество экипажей у его подъезда. Возникло подозрение, не затевает ли он чего-нибудь, как вдруг узнали, что он уволен и уже не может вредить.
Так поступили при кончине императора с преданными ему людьми. После этого отступления я возвращаюсь к главному происшествию.
Немного отдохнув, Александр вышел из своей комнаты, бледный и расстроенный. Он потребовал карету. Камер-гусар побежал её заказать; вслед за ним побежал и сам князь Зубов. Прошло полчаса, пока нашли карету. Между тем гвардия спокойно разошлась по казармам, и Александр пошёл к телу своего отца. Никому не было дано подметить его ощущения в эту минуту.
Наконец подана была карета, он сел в неё с князем Зубовым; на запятки стали камер-гусар и брат Зубова. Так поехали они в Зимний дворец[266]. Дорогой Александр сохранял сумрачное молчание. Когда приехали во дворец, он собрался с духом и, как сам рассказывал своей сестре, сказал заговорщикам: «Eh bien, messieurs, puisque vous vous êtes permis d’aller si loin, faites le reste; déterminez les droitset les devoirs du souverain; sans cela le trône n’aura point d’attraits pour moi».
Граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намёки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения[267]. Однако, несмотря на требование самого императора, это дело встретило много противодействия и так и осталось.
Из Зимнего дворца император, в сопровождении своего брата Константина, поехал верхом в гвардейские полки, и тут уже без всякого принуждения начальства был встречен громкими «ура».
В 2 часа ночи граф Пален съездил домой и разбудил свою жену, чтобы сказать ей, что отныне она может спать спокойно.
Когда рассвело, князь Зубов принял на себя просить императрицу-мать, чтобы она тоже переехала в Зимний дворец. Она в горести своей накинулась на него: «Monstre! Barbara! Tigre! C’est la soif de régner qui vous a porté à assassiner votre souverain légitime. Vous avez regné sous Catherine Seconde; vous voulez régner sur mon fils». Потом она объявила самым положительным образом, что не тронется с места. «Je mourrai à cette place».
Так как князь ничего не мог добиться от императрицы, то к ней отправился граф Пален. Она и его приняла таким же образом. «Вас я до сих пор ещё почитала честным человеком», — сказала она, рыдая. Граф старался ей доказать, что она сама только выиграла от переворота. «Я остановил два восстания, — сказал он, — третье вряд ли удалось бы мне остановить, и тогда не только император, но, может быть, вы сами со всей вашей фамилией сделались бы его жертвами».
В эти первые часы она была ещё до того поражена неожиданностью удара, что вовсе не понимала его доводов; но наконец склонилась на просьбу выехать из дворца и в 9 часов села в карету[268]. Когда караул, как обыкновенно, ей отдал честь, она испугалась и прошептала: «Убийцы!»[269]
Сначала она тоже имела мучительное для матери подозрение, что её сын знал обо всём, и потому её первое свидание с императором дало повод к самой трогательной сцене. «Саша! — вскричала она, как только его увидела. — Неужели ты соучастник!» Он бросился перед ней на колени и с благородным жаром сказал: «Матушка! Так же верно, как то, что я надеюсь предстать перед судом Божьим, я ни в чём не виноват!» — «Можешь ли поклясться?» — спросила она. Он тотчас поднял руку и поклялся. То же сделал и великий князь Константин. Тогда она привела своих младших детей к новому императору и сказала: «Теперь ты их отец». Она заставила детей встать перед ним на колени и сама хотела то же сделать. Он её предупредил, поднял, рыдая, детей; рыдая, поклялся быть их отцом, повис на шее своей матери и не хотел оторваться от неё. Граф Салтыков пришёл его позвать; он хотел было идти и снова бросился в объятия своей матери.
Её горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младший детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг[270], обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось, весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице[271].
Эту последнюю, в её печали, новая императрица покидала как можно реже и выказывала ей самые нежные дочерние чувства. Мария Фёдоровна была весьма тронута этим вниманием. Тайный советник Николаи находился у неё в то самое время, когда доложили о молодой императрице. Он просил позволения тут же повергнуть ей своё почтение. «Сделайте это, — сказала Мария Фёдоровна весьма громко, когда входила Елизавета, — ей никогда нельзя в достаточной степени оказать почтения». Потом пошла к ней навстречу, и обе со слезами обнялись.
13-го числа вся императорская фамилия в первый раз поехала в Михайловский замок для того, чтобы, согласно обычаю, собраться у тела. Императрица-мать не хотела до тех пор видеть генерала Беннигсена[272], но в этот день я сам заметил, что, уходя, она опиралась на его руку, когда сходила с лестницы. Этот человек обладал непостижимым искусством представлять почти невинным своё участие в заговоре.
Тело Павла было набальзамировано, и, так как всей этой операцией распоряжался ст. сов. Гриве, я обязан ему подробным отчётом во всём, что он заметил. На теле были многие следы насилия. Широкая полоса кругом шеи, сильный подтёк на виске (от удара, нанесённого Аргамаковым, или, как говорят другие, Николаем Зубовым, посредством рукоятки пистолета), красное пятно на боку, но ни одной раны острым орудием, как полагали сначала; два красные шрама на обоих ляжках, — вероятно, его сильно прижали к письменному столу; на коленях и далеко около них значительные повреждения, которые доказывают, что его заставили встать на колени, чтобы легче задушить. Кроме того, всё тело вообще покрыто было небольшими подтёками; они, вероятно, произошли от ударов, нанесённых уже после смерти.
Когда Павел выставлен был на парадной постели[273], на нём был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо[274]. Таким образом прикрыты были и красная полоса вокруг шеи, и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения; ибо, хотя каждый знал, какой смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.
Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслию слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в весёлом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора. В другом доме камергер Загряжский в 12 часов вынул из кармана часы и сказал присутствовавшим: «Messieurs, je vous annonce qu’il n’y a plus d’empereur Paul»[275].
Мне остаётся ещё рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.
Рано поутру, на рассвете, царствовала мёртвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был ещё жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.
Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме на большой площади, прямо напротив Зимнего дворца. Я подошёл к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришёл мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шёпотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что наверное произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной мимо его квартиры.
Я был взволнован; тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогой, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был ещё спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли два часовых, я заметил целую роту под ружьём. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует подразумевать только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего всё это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.