Цареубийство. Николай II: жизнь, смерть, посмертная судьба — страница 46 из 68

есилить эту страшную силу!

В Ставку приезжает великий князь Николай Михайлович, рисует перед Николаем картину приближающегося краха, умоляет поговорить о том же с самыми доверенными людьми, оставляет памятную записку… Но — возмущенная реакция Александры Федоровны, и все остается без перемен.

Император проводит два дня в Киеве с императрицей-матерью. Она рыдает, обливается слезами, прося что-то сделать для спасения страны и династии. И снова Александра Федоровна реагирует с возмущением.

Государя осаждают со всех сторон с такими же предостережениями, но тщетно. Даже протопресвитер Шавельский, столь ценивший личное спокойствие и благополучие, решился поговорить с государем начистоту. Воспоминания его хорошо передают атмосферу тех судьбоносных недель.

«Решаясь на беседу с государем, я сознавал, что делаю насколько ответственный, настолько же лично для себя опасный шаг. Но сознание необыкновенной остроты данного момента и массы соединенных с ним переживаний сделали меня совершенно бесчувственным и безразличным в отношении собственного благополучия…

— Ваше величество! — начал я — Я четыре дня пробыл в Петрограде и за это время виделся со многими общественными и государственными деятелями. Одни, узнав о моем приезде, сами ко мне поспешили, к другим я заезжал. Все это — честные, любящие вас и Родину люди.

— Верю! Иные к вам не поехали бы, — заметил государь.

— Так вот, все эти люди, — продолжал я, — обвиняют нас, приближенных ваших, называя нас подлыми и лживыми рабами, скрывающими от вас истину.

— Какие глупости! — воскликнул государь.

— Нет, это верно! — возразил я. — Не стану говорить о других, скажу о себе. В докладах о поездках по фронту и вообще в беседах с вами приятное я всегда вам докладывал, а о неприятном и печальном часто умалчивал. Дальше я не хочу навлекать на себя справедливое обвинение, и, как бы вы не отнеслись к моему докладу, я изложу вам голую правду. Знаете ли вы, ваше величество, что происходит в стране, в армии, в Думе?… Там в отношении правительства нет теперь ни левых, ни правых партий, — все правые и левые объединились в одну партию, недовольную правительством, враждебную ему… Вы знаете, что в Думе открыто назвали председателя совета министров [Штюрмера] вором, изменником и выгнали его вон… Гроза надвигается… Если начнутся народные волнения — кто поможет вам подавить их? Армия? На армию не надейтесь! Я знаю ее настроение — она может не поддержать вас. Я не хотел этого говорить, но теперь скажу: в гвардии идут серьезные разговоры о государственном перевороте, даже о смене династии… Пора, ваше величество, теперь страшная. Если разразится революционная буря, она может всё смести: и династию, и, может быть, даже Россию. Если вы не жалеете России, пожалейте себя и свою семью. На вас и на вашу семью ведь прежде всего обрушится народный гнев. Страшно сказать: вас с семьей могут разорвать на клочки…

— Неужели вы думаете, что Россия для меня не дорога? — нервно спросил государь.

— Я не смею этого думать, — ответил я, — я знаю вашу любовь к Родине, но осмеливаюсь сказать вам, что вы не оцениваете должным образом страшной обстановки, складывающейся около вас, которая может погубить и вас, и Родину. Пока от вас требуется немного: приставьте к делу людей честных, серьезных, государственных, знающих нужды народные и готовых самоотверженно пойти на удовлетворение их!»[261]

Испугавшись собственной смелости, отец Георгий стал просить у государя прощения за то, что осмелился обеспокоить столь неприятным разговором. Он заверял, что руководствовался самыми лучшими побуждениями. Государь благодарил и просил всегда так поступать. А вскоре Шавельскому передали, что императрица, узнав о разговоре, возмутилась: «И ты его слушал!»; на что Николай отреагировал, как заводная кукла: «Еще рясу носит, а говорит мне такие дерзости».

Шавельский был не первым и не последним, кто подал государю сигнал тревоги.

Приехал в Ставку по делам своего второстепенного фронта великий князь Николай Николаевич. Государь встретил его с прохладцей, но вполне корректно. Николаша не выдержал, заговорил о главном, а затем передал разговор Шавельскому:

«„Положение катастрофическое, — говорю я ему. — Мы все хотим помочь вам, но мы бессильны, если вы сами не поможете себе. Если вы не жалеете себя, пожалейте вот этого, что лежит тут“, — и я указал ему на соседнюю комнату, где лежал больной наследник. „Я только и живу для него“, — сказал государь. — „Так пожалейте же его! Пока от вас требуется одно: чтобы вы были хозяином своего слова и чтобы вы сами правили Россией“. Государь заплакал, обнял и поцеловал меня. Ничего не выйдет! — помолчав немного, с печалью сказал великий князь и безнадежно махнул рукой. — Все в ней, она всему причиной…». И еще раньше он твердил Шавельскому: «Дело не в Штюрмере, не в Протопопове и даже не в Распутине, а в ней, только в ней»[262].

Чтобы устранить ее, надо было устранить его, а решиться на это было очень непросто. Политическая и государственная элита пребывала в состоянии психологической сшибки. Измена государю, присяге в условиях войны была равносильна измене своему долгу, родине, всему святому, что было в человеческой душе. С другой же стороны, государь сам изменял родине, долгу и самому себе! В этом состоянии сшибки родилась паллиативная идея — избавить страну не от никчемного государя, а от его никчемности, от его злого гения-искусителя Гришки Распутина.

О том, кто и как привел в исполнение этот замысел, я говорить не буду, — об этом слишком хорошо известно. Скажу только, что как бы ни было отвратительно это злодеяние, все-таки оно совершилось из патриотических (без кавычек!) побуждений.

Но связанные с ликвидацией Гришки иллюзии быстро развеялись. Распутинщина оказалась шире, глубже, масштабнее Распутина, она его пережила, хотя и ненадолго. Место ясновидца при дворе пытался занять полоумный Протопопов, совмещая роли старца и его ставленника; когда его полоумия недоставало, государыня и ее верная подруга Аннушка черпали недостающее на могиле Распутина, где подолгу каждый день молились. Говоря словами В.И. Гурко, «для всех и каждого было совершенно очевидно, что продолжение избранного государыней и навязанного ею государю способа управления неизбежно вело к революции и к крушению существующего строя»[263].

Больше не оставалось сомнений: спасти страну и армию может только устранение самого коронованного революционера.

Часть IIIРаспад империи

И у преддверия могилы

Вдохни в уста Твоих рабов

Нечеловеческие силы

Молиться кротко за врагов.

С. С. Бехтеев[264]

Заговор обреченныхФевраль 1917

В сумбурных, непоследовательных, многословных, напыщенных воспоминаниях М.В. Родзянко запечатлен трагичный, бьющий по сердцу эпизод:

«После одного из докладов, помню, государь имел особенно утомленный вид.

— Я утомил вас, ваше величество?

— Да, я не выспался сегодня — ходил на глухарей… Хорошо в лесу было.

Государь подошел к окну (была ранняя весна). Он стоял молча и глядел в окно. Я тоже стоял в почтительном отдалении. Потом государь повернулся ко мне:

— Почему это так, Михаил Владимирович. Был я в лесу сегодня… Тихо там и все забываешь, все эти дрязги, суету людскую… Так хорошо было на душе… Там ближе к природе, ближе к Богу…»[265]

Николай едва выносил Родзянко: считал его бестактным, назойливым, принимал его редко и только при крайней необходимости, с трудом выслушивал его многословные, напыщенные и всегда неприятные предостережения — тем более неприятные, что по сути-то они были верными! И, при всей своей замкнутости, вдруг обнажил перед совершенно чуждым ему человеком нечто самое сокровенное. Родзянко замечает: «кто так чувствует, не может быть лживым и черствым». К этому нельзя не добавить, что тот, кто так говорит, должен быть бесконечно одиноким, растерянным и несчастным.

22 февраля 1917 года государь император, по срочному вызову начальника генерального штаба М.В. Алексеева, отправился из Царского Села в Ставку, располагавшуюся в Могилеве. Он не подозревал, что государем уже не вернется.

Алексеев сам только что вернулся в Могилев — после трехмесячного лечения в Крыму.

Зачем в Ставке так срочно понадобился царь, если все дела решались без него, а его присутствие в основном всех тяготило?

Задавшись таким вопросом, исследователь февральских событий Г.М. Катков нашел вполне определенные свидетельства: «государь выехал по телеграфной просьбе генерала Алексеева, не зная, в чем именно заключается спешное дело, требующее его присутствия» (курсив мой — С.Р.)[266]. Более того, оказалось, что никаких срочных дел его в Ставке не ожидало. Катков, вполне логично, ставит этот факт в связь с показаниями Гучкова в Следственной комиссии Временного правительства о намерении «захватить императорский поезд по дороге между Петроградом и Могилевым»[267].

Был ли Алексеев в прямом сговоре с Гучковым? Не утверждая этого наверняка, Катков приводит данные о том, что начальник генерального штаба и председатель военно-промышленного комитета имели не только официальные контакты, но вели секретную переписку.

О наличии заговора еще более ясно говорят контакты Председателя земского союза князя Г. Львова (будущего первого премьер-министра Временного правительства), через городского голову Тифлиса А.И. Хатисова, с великим князем Николаем Николаевичем. Вернувшись на новый (1917-й) год из Москвы, Хатисов, от имени князя Львова, сообщил, что Николая II намечено свергнуть с престола, царицу отправить в монастырь или выслать за границу, а императором провозгласить его, великого князя Николашу, — но при условии, что он установит конституционную форму правления. Выслушав это, по-видимому, не очень его удивившее предложение, великий князь попросил время подумать. На следующий день, в присутствии генерала Янушкевича, он ответил отказом. Объяснил это тем, что не уверен, поймет ли такой переворот «мужик» и поддержит ли армия.