Сразу после убийства Александра II Лев Толстой обратился к Александру III с письмом, в котором просил помиловать убийц и тем дать положительный пример: разорвать порочный круг насилия, порождающего насилие. Толстой, с его религиозной проповедью, конечно, осуждал террористов. Но именно как насильников, убийц, а не как цареубийц. С его точки зрения, между убийством царя и обычного человека не было принципиальной разницы. Он полагал, что помилование убийц уменьшит озлобление в обществе и побудит террористов воздерживаться от кровавых акций.
Константин Победоносцев, через которого Толстой направил письмо царю, утаил его от молодого самодержца. Он убеждал Александра III в обратном, то есть в том, что террористов следует карать самым беспощадным образом. Представления Победоносцева о природе царской власти были просты: она держится страхом, и чем больше страха в обществе, тем прочнее власть. Нелишне отметить, что Победоносцев был опытным государственным деятелем и высокообразованным правоведом.
При таком состоянии общественного сознания нарождавшаяся монархия выжить не могла. Самодержавие должно было либо погибнуть, либо вновь превратиться в деспотию, что и произошло при Александре III (1881-94). С «Народной волей» он боролся успешно, но ему приходилось бороться не только с революционерами. Историк В.Б. Вилинбахов предложил и хорошо обосновал дерзкую гипотезу таинственной смерти генерала Скобелева вскоре после воцарения Александра III. Состоит она в том, что Скобелев был побочным сыном Александра II и при его колоссальной популярности представлял угрозу для власти молодого императора. По Вилинбахову, в пользу Скобелева работала влиятельная группа военных и гражданских чиновников, недовольных политикой закручивания гаек и планировавших при случае предложить престол Скобелеву. Дабы предотвратить нежелательные осложнения, Александр отравил своего сводного брата. При всей спорности, гипотеза заслуживает внимания. Очень уж она соответствует традиции российских самодержцев.
Я никогда не забуду того потрясающего впечатления, которое на меня, еще в детстве, при первом посещении Третьяковской галереи, произвела картина Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Не знаю, сколько времени я простоял перед картиной и скольких красноречивых экскурсоводов, «объяснявших» картину различным группам, прослушал. Контраст между двумя фигурами поражал больше всего. Фигура царевича была совершенно безжизненной, похожей на куклу. Она написана так, что за ней не угадывается человеческой личности, трагически окончившей земное существование. Художник сделал все, чтобы у зрителя не возникло ни малейшего сочувствия к убитому. Внимание сосредоточено на убийце. По контрасту, фигура Ивана-отца потрясает своей выразительностью. Этот острый как клинок профиль, этот трепещущий нос с греческой горбинкой, эти полные отчаянного страдания глаза. Эта выразительная рука, судорожно зажимающая рану в безумной надежде закрыть ее, остановить кровь, уберечь еще, может быть, не до конца истаявшую и столь дорогую ему жизнь!..
Перед нами исполненное немой экспрессии и кричащей выразительности — страдание. Я, 8-летний мальчик, стоял завороженный этой отцовской мукой. Я страдал вместе с Иваном Грозным, я страдал за Ивана Грозного. Такого воздействия на зрителей добивался и добился художник.
Но давайте вдумаемся: что он изобразил? Грозный властитель убил своего сына. Убил без причины, по прихоти всевластного самодура, знающего, что ему «все дозволено». Да за что же ему сочувствовать?! Напротив, этот кровавый акт сыно- и цареубийства должен вызывать безмерное негодование и отвращение! Однако — такова сила искусства — у тысяч и тысяч посетителей Третьяковки, у миллионов тех, кто знает картину по репродукциям, у сотен весьма умных и образованных искусствоведов и критиков, писавших об этом произведении, картина вызывает реакцию, прямо противоположную той, какую должна была бы вызвать запечатленная на ней сцена. Правда, в Большой Советской Энциклопедии сказано, что картина «прозвучала как обличение деспотизма»[13], но это советский пропагандистский штамп. Большевистское искусствоведение «отредактировало» Репина: художник, писавший приподнято-байронические портреты Николая II и помпезные заседания Государственного Совета, был занесен в разряд обличителей царизма. Соответственно и толкование его произведений должно было укладываться в заданную схему. На деле же картиной «Иван Грозный и его сын Иван» Репин вызывал сочувствие к величайшему деспоту, и именно в связи с самым безобразным и жестоким актом его произвола.
Но Репин не оригинальничал. Он передал средствами искусства представления, господствовавшие в обществе. А за 14 лет до него это же сделал другой великий художник России — Николай Ге, обратившийся к сходному сюжету в одном из лучших своих полотен — «Петр и Алексей». Петр допрашивает вероломно захваченного сына. Его будут пытать на дыбе, приговорят к смерти и тайно прикончат по приказанию отца. Казалось бы, все симпатии автора картины должны быть на стороне несчастной жертвы. Но нет. Фигура Алексея, его лицо с опущенными глазами, написаны так, что не вызывают у зрителя не то что сострадания — даже малейшего сочувствия. Только брезгливое презрение. Алексей выглядит жалким, трусливым изменником, попавшимся негодяем. И — по контрасту — фигура Петра выражает само благородство. Скорбным пронизывающим взглядом всматривается он в сына. Он еще не потерял надежды увидеть в нем проблески раскаяния и простить, но уже полон решимости выполнить тяжкий долг государя — долг, который для него выше отцовских чувств. Трагичен на картине Петр, а не Алексей, к Петру вызывает наше сочувствие художник.
Как видим, общественное сознание, отраженное кистью лучших художников конца XIX века, а это время наивысшего расцвета российской культуры и общественной мысли, оправдывало кровавые зверства «прогрессивных» правителей — даже против своих собственных сыновей и отцов. Так что нет ничего удивительного в том, что оно поддерживало террористов-народовольцев, а затем эсеров: ведь те тоже убивали ради «прогресса». Таково было состояние общества, когда взошел на престол последний император России Николай II.
Часть IIКоронованный революционер
Властитель слабый и лукавый…
Над нами царствовал тогда.
Воцарение
Николай Александрович Романов как частное лицо был вполне симпатичен. Он был невысок, но хорошо сложен, строен, с офицерской выправкой, приятным лицом и чарующим взглядом больших печальных глаз. Он любил наряжаться в мундиры самых разных полков, и некоторые ему очень шли. Он был хорошо воспитан, мягок, предельно выдержан, немногословен. Он не был умен, но обладал цепкой памятью. Умел вести неторопливую светскую беседу о пустяках — дружески, но держа дистанцию, не впуская собеседника себе в душу. Он никогда не повышал голоса, в его манере держаться не было ничего самодержавного или хотя бы барского. Он был любящим мужем, нежным, заботливым отцом, образцовым семьянином. Будь он, допустим, помещиком средней руки, он мог бы прожить спокойную, счастливую жизнь в кругу своих родных и близких. Он любил простые, здоровые развлечения и, вероятно, много времени уделял бы рыбалке, охоте, пилке и колке дров, верховой езде и особенно пешим прогулкам. Он мог бы стать хорошим метеорологом: мало кто с такой любовной пунктуальностью отмечал в дневнике малейшие колебания погоды.
Его природное здоровье и здоровый образ жизни давали ему хороший шанс дожить до глубокой старости, выдать замуж всех четырех дочерей и с наслаждением возиться с озорующим выводков внучат. Вот с единственным сыном Николаю Александровичу не повезло. Унаследованная болезнь оказалась роковой.
Она причиняла мальчику много страданий, доводила родителей до отчаяния, и — вопреки их героическим усилиям — в сравнительно раннем возрасте свела бы его в могилу. Мысль об этом причиняла отцу и матери много горя. Но можно не сомневаться, что при своей глубокой религиозности Николай Александрович сумел бы со скорбным достоинством пережить это несчастье. Тем больше отцовской заботы и нежности он отдавал бы дочерям и внукам и почил бы в окружении многочисленного семейства, обливающегося искренними слезами.
Закадычных друзей, в силу некоторых особенностей характера, у Николая Александровича, вероятно, не было бы; но среди знакомых он пользовался бы уважением и любовью. Правда, те, кому довелось бы узнать его ближе, вероятно, перешептывались бы о том, что-де человек он хороший, но неустойчивый; серьезных дел с ним лучше не затевать, так как слова своего он не держит, обещанного может не исполнить; судачили бы о том, что он скуповат, на чужую беду неотзывчив и что он был бы много приятнее, общительнее и интересней, если бы не находился под каблуком своей властной супруги — единственного в семье человека «в штанах», как она сама говорила.
Словом, Николай Романов был обычным средним человеком, со своими достоинствами и недостатками. Но этому среднему человеку выпала далеко не средняя роль на подмостках исторической сцены, и все его качества — положительные и отрицательные, полезные и вредные соединились роковым образом для того, чтобы привести к гибели его империю, его самого и столь любимое им семейство.
Оглядываясь на его жизнь, нельзя не увидеть в ней мистической заданности, словно с рождения неумолимый рок вел его к гибели в подвале Ипатьевского дома.
Николай Александрович, старший сын Александра III, родился в день праведного Иова, чему впоследствии придавал сакральный смысл.
В тяжелые минуты, когда надо было принимать судьбоносные для страны и для него самого решения, а у него опускались руки, он любил сравнивать себя с многострадальным Иовом, говоря, что изменить ничего нельзя, так как все зависит от воли Божией. Отговорка слабого, растерянного человека, пытающегося оправдать Божьим промыслом свою беспомощность. Фундаментальное различие между ним и библейским персонажем состояло в том, что праведный Иов стал жертвой жестокого эксперимента; сыпавшиеся на него несчастья были предначертаны свыше и никак не зависели от него самого. Тогда как самодержавный российский государь Николай II многие несчастья накликал на себя сам.