и сами свободно придут к выводу, что он – природный лидер империи.
Глава 10МИФОЛОГИЯ ИМПЕРИАЛИЗМА
Другой миф связан с представлением о российском империализме – предшественнике коммунистической экспансии.
Согласно ему, лозунг Всемирного Союза социалистических республик стал в XX веке своеобразной модификацией формулы монаха Псковского монастыря XV века Филофея: «Москва – Третий Рим, а четвертому Риму не бывать.»
Наверно, читателю непросто поверить, что основоположник учения, определившего якобы внешнеполитическую линию России на протяжении пяти веков, от казанских походов Ивана Грозного и до афганских Леонида Брежнева, изложил его в 15 строчках: в адресе (даже не в тексте) послания Василию iii о необходимости искоренять в «святом великом княжестве»… гомосексуализм («Об искоренении блуда содомского»):
«Тебе, светлейшему и высокостолнейшему великому князю… иже вместо Римския и Константинопольския просиявишя. Старого убо Рима церкви падеся неверием аполлинариевой ереси, второго Рима, Константинова града, церкви агаряне секирами и омкордами рассекоша двери, сия же ныне третьего, нового Рима державного твоего царствия святыя соборная апостольския церкви, иже в концех вселенной православной христианской веры во всей поднебесной паче солнца светится. И да весть твоя держава, благочестивый царю, яко все царства православные христианской веры снидошеся в твое единое царство. Един ты во всей поднебесной христианам царь.»
Как ни парадоксально звучит, но в конкретной политической и дипломатической практике своего времени мессианизм Филофея был… формулой российского изоляционизма.
«Москва – третий Рим» означало, что московский князь не нуждается во внешнеполитических санкциях, ратификациях и союзах для утверждения его суверенных прав в «европейском клубе». Ergo, царь Всея Руси будет заниматься наследственными делами Рюриковичей (например, захватом Украины и Белоруссии) и не станет вмешиваться в вековые османо-европейские конфликты.
Разумеется, империализм составлял стержневую линию всей русской внешней политики, но не более, чем британской, французской, испанской, даже польской и шведской… («Русский народ и русские политики были ни более воинственны, ни менее миролюбивы, чем политики других государств», – формулировали в 1951 году социалистические эмигранты-публицисты С. Шварц, Р. Абрамович, Б. Николаевский свой ответ на утверждение, что «Сталин – есть продолжатель традиционной русской политики…»)
Спецификой российской имперской стратегии и тактики, в отличие от других великих держав, можно считать, пожалуй, лишь два любопытных обстоятельства. Первое – боязнь заморских завоеваний (Аляска и Гавайи были мирно уступлены Штатам; Курилы отдали Японии в обмен на прибрежный Сахалин; удачливого конкистадора Ашинова отозвали из православной Эфиопии и т д.)
Второе обстоятельство гораздо важнее и имело прямое отношение к сюжету этой книги. Хотя, повторяю, российский империализм в целом продублировал общеевропейскую модель, но в его идеологии, в его духовном импульсе имелась некая составляющая, которая действительно позволяла политологам и историкам считать старца Филофея пророком имперской философии.
Сформулировать романтический островок, мистическое Эльдорадо в целом весьма прагматичной русской политики можно так:
«Рано ли, поздно ли, а Константинополь будет наш.»
Русское Эльдорадо звалось Константинополем, Царьградом, а по-современному – Истанбулом, столицей Османской империи.
Когда Филофей определил великого московского князя единым царем всех христиан, то не следует понимать подобное титулование в сегодняшнем, модернизированном смысле: Филофей имел в виду не власть над еретиками христианства, папистами или там схизматиками-протестантами, но над «истинными», православными христианами. С него действительно началась та духовная русская традиция, которая видела смысл существования этого народа в сохранении православия на Земле и воссоздании в кульминационном моменте истории Второй Византии (которая, как известно, себя не называла ни Византией, ни империей греков, но гордилась званием Новой Римской империи с «ромеями' т. е. римлянами, во главе), Великого Общеправославного царства.
Подобно тому как идея Священной Римской империи германской нации тысячелетия владела немецким сознанием, так витал и над русским сознанием миф Воскресшей Византии.
Претензия московских царей занять бывший престол Комнинов и Палеологов выглядела, однако, дерзостным мечтанием со стороны всего лишь стольников былого константинопольского двора (именно такой невысокий придворный титул – «стольник» – носил великий князь киевский в славном Царь-граде). Хотя Романовы, наследники дома Рюрика, остались с XV века единственными суверенами православного региона, но только коронация одного из них в соборе святой Софии на берегах Босфора могла бы сделать его легитимным повелителем православных христиан, наподобие римского папы в католичестве и султана-халифа, владыки правоверных.
Сначала, чтобы достичь константинопольского «Золотого стола», петербургские императоры нападали на Блистательную Порту с запада, со стороны Средиземноморья. Потом двинули армию по кратчайшему направлению, через Болгарию. Одержав с огромным трудом военную победу, потерпели и там, и тут политическое поражение: оба воссозданных с русской помощью южнославянских княжества, Сербия на западе Балкан и Болгария на востоке, не горели страстью возложить свои народы на алтарь битвы за реставрацию Византии. Раздраженные вмешательством в их дела благодетелей-освободителей, правители новых государств переориентировали внешнеполитические связи в направлении другого старшего партнера в регионе – империи Габсбургов.
Более того, монарх восстановленой Болгарии сам начал претендовать на константинопольский трон и в XX веке едва не ворвался со своей армией в Истанбул к неописуемому ужасу петербургских правителей.
Александр III угрюмо пошутил по поводу русских успехов в славянском мире: «Я пью за нашего единственного союзника, Николу Черногорского.» (Черногория была самым крохотным из балканских государств.)
Нужно оговорить: фактором, устремлявшим Россию на Балканы и к проливам, во всяком случае, в XIX-XX веках, не были ее хозяйственные или военно-стратегические интересы, а только религиозно-идеологические. Но это единственное романтическое добавление к вполне реалистической внешней политике: «Рано ли, поздно ли, а наш будет Константинополь» – вот оно-то, безмерно раздутое в обществе группой иррационально мысливших панславистов, оказалось тем капсюлем, который воспламенил балканский пороховой погреб под Европой и уничтожил континент традиционых монархий. В их числе – монархию Николая Романова.
Глава 11ДВУХЪЯРУСНАЯ СТРУКТУРА
Как ни возмущались «русские патриоты» трудами Ричарда Пайпса, они не в силах оспорить факты, приводимые в его сочинениях, а именно: в кодексе законов империи даже простое укрывание лица, виновного в злоумышлении против царя или замыслившего ограничить права самодержца, каралось более серьезно, чем убийство собственной матери («сравните параграфы Свода законов No243 и No1449») или что еще в России был писан закон, напоминавший по формулировке ленинскую 58/10 или андроповскую «семидесятку». («Произнесение речи или написание статьи, оспаривающей или подвергающей сомнению неприкосновенность прав или привилегий Верховной власти» – это каралось наравне с изнасилованием, «сравни No252 и No1525»).
Конечно, в юридической практике необычайно редко встречалось использование этих статей (мне, например, известен единственный случай – при осуждении Михаила Новорусского на процессе по делу 1 марта 1887 года). Обычно о таком юридическом инструментарии никто не вспоминал, это правда. Но правда и то, что существование бездействовавших законов в самом узле устоев гражданских прав, являлось злом, развращавшим российское общество.
Право МВД использовать или не использовать по своему произволу законы государства постепенно приводило к деморализации обеих борющихся общественных сил – как политической полиции, так и революционеров. «Нигилистов» полиция воспитывала в атмосфере «чрезвычайных» и «временных» постановлений: «Это была единственная конституция, которую они знали. Их представление, каким должно быть правительство, явилось зеркальным отражением царского режима: прозванное им «крамолой» они нарекли «контрреволюцией» (Р.Пайпс).
(Самая мягкость, с которой обращались с ними многие судьи, приучала к мысли: «Народ и общество за нас и власти это знают», а законы в государстве есть не ограничители произвола властей, а нечто вроде красных флажков при охоте на волков, пугающих объект охоты, но на самом деле вовсе не страшных и по окончании отстрела небрежно бросаемых охотниками на днища сумок.)
В следственных кабинетах приучали интеллигентов к непорядочности: хочешь выиграть партию, где ставкой будет твоя жизнь на воле, позабудь о морали, потом об уважении к закону («закон – это мы»), соответственно и к государству, источнику всех законов, в этом заключается твой шанс! Не хочешь гибнуть – губи других. Не хочешь лгать и обманывать – откровенничай и предавай. Твой выбор…
Особенно острые конфликты возникали в судах, которые эти идеологически (то есть в согласии с заранее избранными логически-словесными схемами) воспитанные молодые подсудимые первоначально воспринимали как некую третейскую и независимую инстанцию в споре между ними и властями. Когда же они убеждались, что действительность редко совпадала с книжками кавалера де Монтескье, то впадали в необузданный нигилизм.
«Подсудимые считали, что они одни тут порядочные люди, суд же, прокуратура и прочие – жулье, сброд, с которыми им по воле судьбы приходится разговаривать»… «Это не суд, а нечто худшее, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует телом, а здесь сенаторы (члены Верховного суда. – М. X.) из подлости, холопства, из-за чинов а окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью», – вспоминались мне цитаты из речей на «юбилейных» процессах, когда я сам сидел на той же скамье или в том же кабинете (процессам исполнилось как раз 100 лет). «Господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепче, не выпускайте, потому если выпустите – я уже буду знать, что делать» (слова рабочего Ковалева, неграмотного.)