Подле Горского наряда поместились ординарцы от Терского и Кубанского эскадронов Конвоя — они в ярких красных черкесках, обшитых кавказским галуном и с блестящими серебряными газырями.
В шаге от них ординарцы Николаевского Кавалерийского Училища, Учебного эскадрона, Кавалергардов и Конного полка в золотых касках с белыми волосяными султанами, от эскадронов Лейб-Гвардии Казачьего и Атаманского дивизионов и Уральского эскадрона в алых, голубых и малиновых мундирах, потом ординарцы от Гвардейской Конной артиллерии.
— Лярский!.. Лярский!.. — окликает вполголоса ординарец Конной батареи поручик Кузьмин-Караваев красивого высокого офицера в адъютантской форме, — Лярский, скажи мне, как ты делаешь, что у тебя каска никогда не слезает при галопе на затылок
— А ты ее — квасом!..
— Ка-ак?
— Смочи тулью квасом. Она и прилипнет ко лбу не шелохнется.
— Ква-асом!.. Да где же достать-то теперь квасу?..
Но уже расторопный артиллерист-вестовой, стоявший сзади своего офицера, услышал разговор и побежал в швейцарскую каморку и несет оттуда графин темного хлебного кваса…
— Господа офицеры, прошу не разравниваться, — кричит (и в который уже раз) граф Мусин-Пушкин.
Вдоль длинной стены манежа, правым флангом к воротам построены караулы. С края в алых длинных черкесках Конвойцы внутреннего дворцового караула, рядом с ними взвод такого же караула от Кавалергардов в белых колетах и касках с султанами, потом в голубых мундирах караул от Лейб-Гвардии Атаманского полка.
Левее этих караулов построены взводы военных училищ.
Юнкера стоят так напряженно вытянувшись, что кажется, будто они и не дышат. Не шелохнутся черные волосяные султанчики их кепи.
— Ты дал бы им «вольно», шепчет офицер командиру взвода Павловского училища, красивый рыжеусый Семеновец.
— Они у меня и так «вольно» стоят, — удивляясь предложению, отвечает училищный офицер.
— А что же у тебя значит стоять «смирно»?
— А вот когда совсем дышать перестанут, затаят дыхание.
Сейчас за юнкерами блестят трубы и барабаны музыкантов Лейб-Гвардии Саперного батальона, и стоит его рота со знаменем — наружный караул Зимнего Дворца; рядом с ней взвод Лейб-Гвардии Финляндского полка — внутренний караул дворца и потом длинной линией алых лацканов, блестящих пуговиц, тесаков и белых ремней вытянулись взводы и полуроты городских караулов.
Тут — полная тишина и неподвижность. Обойдет офицер, одернет полу мундира, поправит подсумок, пробежит вдоль фронта проворный ефрейтор со щеткой, смахнет пушинку, обмахнет сапоги.
Против караулов, вдоль другой стороны манежа — сплошное сверкание эполетов, перевязей, шарфов и сабель… Там не смолкает нестройный гул голосов, повторяемый эхом манежа. Все подходят туда, то поодиночке, то по два, по три офицера в парадных мундирах, и чем ближе стрелка часов к половине двенадцатого, тем торопливее шаги прибывающих. Последние бегут, придерживая сабли… Опоздаешь — хорошо, если только выговор, а то может быть и гаупвахта…
Здесь — «лавочка».[34]
О чем только не говорят здесь! Какие новости не передают! О спектакле в Михайловском театре, о том, что вот теперь Великим постом, кроме первой, четвертой и страстной недель, будут разрешены представления в Большом и Александринском театрах, что приезжает немецкая труппа, о том, как танцевали на масленице Петипа и Вазем и что Вазем вовсе не лучше Соколовой, и о том, что вот упорно говорят, что сегодня Государь «даст конституцию» и хорошо ли это будет?..
— Неужели у нас парламент? — говорит бледный поручик Гренадерского полка. — Русский парламент. Не звучит это как-то…
— Да вот — газеты пишут…
— Ну, мало ли что они пишут? Все одна брехня!..
— А mamzеlle de Sa Majeste будет Императрицей? Ну-ну!..
— Слышали — Желябов арестован…
— Это кто же такой — Желябов?..
— А тот, знаете, что подкопы на железных дорогах делал… Народоволец…
— По всем ним веревка плачет… М-мер-рзавцы!…
— На такого Государя делать покушения!..
— А?.. Не узнаешь?.. А помнишь — «на Шипке все спокойно», и мы подошли тогда…
— Боже мой!.. Пустынин!.. Какими судьбами!.. У Брофта с тобой на «ты» выпили…
— И пили и пели «Postilion»…[35]
— Да вот и война прошла. Славян освободили… Ты что же?..
— В Академии, грызу гранит науки… Говорят, конституция будет.
— Ничего такого, милый, не слыхал…
— Пора и нам в Европу…
Шумит разговор, двоится эхом, перескакивает с одной темы на другую.
— Радецкому — Белого Орла…
— Рыкачев получил Лейб-Гвардии Волынский полк.
— Серегина на семь суток на Сенную площадь упекли…
— Задело… Сумасброд! А на Сенной неважно… При Комендантском-то много лучше.
— Среди морских офицеров оказались народовольцы…
— Какой ужас!..
— Какой-то Дегаев их выдал…
— Какая мерзость, в офицерской среде заговоры и доносы.
— А декабристы?
От ворот манежа, отражаясь эхом, раздается голос унтер-офицера Манежной команды. Откуда только подбирали в эту команду таких голосистых унтеров?!
— Его Им-пер-ратор-рское Высочество Великий Князь Николай Николаевич Стар-ршой изволят ех-ха-а-ать!!
Двоится, троится манежное эхо. Стихают, умолкают разговоры в офицерских группах. Все подтягивается и подравнивается. По ту сторону манежа раздается одинокая команда дежурного по караулам:
— Смир-р-рна!.. Развод! На пле-ечо!.. Господа офицеры!..
Великий Князь обходит караулы.
На часах ровно половина двенадцатого. Поздоровавшись с караулами, Великий Князь подходит к офицерам. Сколько тут его соратников по войне, участников тяжелого Забалканского похода. Каждому Великий Князь найдет сказать ласковое слово, о каждом вспомнит. Но тот же унтер-офицерский голос прерывает его беседу.
— Их-х Сиятельство военный министр изволит ех-ха-а-ать!
Великий князь командует разводу: «Смирно!»
В полной тишине военный министр обходит караулы. Он все поглядывает на стрелку больших манежных часов. Стрелка подходит к двенадцати.
От ворот несется голос:
— Их-х Импер-ратор-рское Величество изволят ех-ха-а-ать!! В тот миг, когда на Петропавловской крепости ударяет полуденная пушка и стекла в манеже звенят от выстрела, двери манежа широко распахиваются, и в облаке морозного пара входит Государь.
Молочная торговля Кобозева на Малой Садовой улице закрыта. Это никого не удивляет — воскресенье. Дверь на замке. Сквозь не заставленные ставнями окна видны лавка, прилавок в ней, сыры, кадки, накрытые холстом, в углу большой образ Георгия Победоносца на белом коне. Перед образом теплится лампада. Все мирно и тихо. Дощатый пол посыпан белыми опилками. Недостает только жирного, сытого, мягкого, пушистого, ленивого лавочного кота.
У окна в лавке сидит хозяйка. Растрепанная книга лежит у нее на коленях. Хозяйка часто посматривает в окно. Дверь во внутреннюю комнату открыта, и там, невидимый с улицы, сидит мужчина в черном драповом пальто и шапке под бобра.
В лавке на стене висят простые деревянные часы с медными гирями. Маятник машет вправо и влево, влево и вправо. Громко тикают часы. Время идет. Уходит прошлое, наступает будущее — нет настоящего.
— Что, Анна Васильевна, наши прошли?.. — спрашивает из глубины соседней с лавкой комнаты мужчина.
— Рысакова видала — прошел. А других — нет. Да за народом трудно каждого увидать. Много народа идет. И офицеры… Все едут и едут… Сколько их!..
— На развод едут. Значит, и он будет.
— Да… Наверное. Это, Фроленко, какие же будут в медных касках с белыми султанами? Красиво…
— Не знаю, Анна Васильевна. Я в солдатах не служил. Удалось освободиться.
Замолчали.
Долгая, долгая тишина. В лавке пахнет сыром, землей, сыростью. Из угля, где навялены рогожи, несет выгребными ямами и еще чем-то пресным, неприятным, химическим. Воздух у нас, Фроленко, как в могиле.
— Да… В могиле, Анна Васильевна, пожалуй, и вовсе не будет воздуха… Это все та труба дает себя знать… У меня, знаете все белье даже провоняло. Да ведь, Анна Васильевна, это и есть наша могила.
— Вы думаете и нас — с ним?..
— Исаев, как закладывал, говорил, не меньше, как полдома должно обрушиться. Нас непременно задавит.
— Что ж… Значит, так надо.
Якимова-Баска тяжело полной грудью вздыхает.
— Недолго мы с вами и пожили, Фроленко.
— За народное дело, Анна Васильевна.
— Да, конечно… За народное…
Опять замолчали.
— Офицеры больше не едут. Должно быть, скоро и начнется.
— Вера Николаевна про развод рассказывала — ровно в двенадцать всегда начало.
— Да. Потише на улице стало. И как-то страшно… А когда кончится этот их развод-то?
— Вера Николаевна говорила, в полвторого.
Якимова тяжело вздыхает.
— Тогда, значит, и мы… Спиралька у нас готова?..
— Готова.
— А вы проверили бы?
Чуть слышно сипит в соседней комнате спираль Румкорфа. Тикают часы. Так напряженно и сильно колотится сердце у Якимовой-Баски, что она слышит каждый его удар.
— Так вы говорите, Фроленко, задавит?..
— Да не все ли равно… Ахнет ведь основательно.
— Мне народа жалко… Вот с детями идут — в Летний сад, должно быть. Сколько народа ходит. Все погибнут.
— Тут, Анна Васильевна, шпиков наполовину. Что их жалеть…
— Все таки люди… И казачки тоже… Поди — жены, матери есть. Мне его не жалко. Пожил довольно. Попил народной кровушки, а вот — их… Да…
— Без этого нельзя. Андрей говорил, где лес рушат — щепки летят. Вот и мы с вами — щепки…
— Как думаете, Андрея — повесят?..
— Должно быть, повесят. Не помилуют… И нам того же не миновать. Тут ли, там ли — все одно, смерть… Жизнь революционера короткая.
— У вас рука-то, Фроленко, не дрогнет, как соединять будете?..
— А отчего ей и дрогнуть?..