курганы на вековой покой, я тоже теряю силы. Только ты... Надо соглашаться со змеем, надо брать его дочь в жены,
надо выведать тайну меча.
— Я люблю Юкчи, Арслан! — воскликнул Кокша.
— Поэтому ты и должен бороться за нее. И не так, как мы это делали раньше. Враг к нам с коварством и хитростью — мы должны быть коварнее и хитрее. Ты возьмешь Юнгу в жены, ты будешь с ней ласков, ты заставишь ее полюбить людей, ты выведаешь тайну меча, и вот тогда мы с тобой победим змея, выручим Юкчи и всех, кого он похитил. А если будешь сейчас наскакивать на Турни — погибнешь сам, погубишь Юкчи, не будет народу облегчения. Ты понял нас?
— Я постараюсь, — ответил Кокша. А Тойдемар сказал:
— Надо запросить у змея побольше. Чтоб он не догадался о наших замыслах. Пусть думает, что нас одолела жадность.
— Слушай нас, Турни, — сказал карт, когда старейшины вернулись на поляну. — Мы согласны взять твою дочь в жены онару. Он будет любить ее и считаться твоим зятем. Но за это ты должен оставить земли нашего илема и не появляться на них никогда. Пусть Кокша ходит к тебе в гости, если захочет, но твоя нога пусть не ступает на наши поля и леса.
— Согласен, — хмуро сказал Турни.
— И еще: в приданое невесте ты можешь давать все, что хочешь, но кроме того ты должен дать нам столько браслетов, чтобы их хватило на всех женщин двуречья.
— На обе руки по браслету?
— На обе.
— Ладно. Девкам на обе руки, бабам — на одну. Только золотых и..,
— Ни золота, ни серебра нам не надо, Турни. Если наши бабы будут носить золотые браслеты, от грабителей и захватчиков не будет отбоя. Пусть это будут железные браслеты.
Так закончилась свадьба Кокши-онара.
Кори поднялся на ноги, оглядел поляну и крикнул:
— Кокша женился, а у нас кони разбрелись! А ну, голопузики, собрать лошадей ближе к костру!
I
После смерти царевича Ивана государь изменился необычайно. Посмертное прощение* «изменников»-бояр подсказало народу, что опал и гонений больше не будет. Это чуть позднее подтвердил и сам царь, подписав указ, в котором грозил жестокими карами за ложные доносы, вошедшие у москвичей в привычку. Смертная казнь грозила всякому, кто напрасно обвинит бояр в мятеже. Боярских холопов и мелких ябедников за напраслину били палками по пяткам, рвали языки, ссылали в дальние крепости.
Притихли и бояре, они чувствовали, что царь ведет Ливонскую войну к концу. Он часто напоминал думе: кончу войну — отрекусь от престола, хочу последние годы пожить по-человечески. В августе шведские рати осадили крепость, что на Ладоге и устье Невы. Но два штурма подряд были русскими отбиты, а в ноябре фельдмаршал Де-лагарди снял осаду и увел армию восвояси. Воевать с Россией один на один у шведов оказалась кишка тонка. Царь совсем было воспрянул, стал собирать войска, чтобы
одним ударом очистить северные берега Балтики и завершить войну со славой.
Но не тут-то было. Не успели притихнуть шведы, как на южных границах тревога. Пошла на Русь Большая ногайская орда, заволновалось, забунтовало Поволжье.
Бунты инородцев расходились как круги по воде. Первый камень мятежа, как всегда,* бросили казанцы. Волна шла во все четыре стороны. На Каму и далее к удмуртам, на Свиягу к чувашам, на Суру к мордве, на Кокшагу к черемисам. Построенные на Волге крепостишки бунтовой волне противиться не могли — она перекатывалась через них и расходилась в лесные глубинки, там разрасталась и сводила на нет все усилия крепостных воевод.
Приволжской, прикамской землей, вроде бы завоеванной, управлять становилось невозможно. Было ясно: надо крепости строить в глуши лесов. На Кокшаге, на озере Санчурин, в ярапских лесах. Последовал указ готовить строительство укрепленных городов в приволжских лесах, вызнавать места, где способнее ставить остроги. Поручено следить за этим делом Борису Годунову.
Зимой Иван перешел жить на половину царевича Федора. Сказал, что одиноко ему в огромных палатах, да и сколько дров надо, чтобы обтопить их. А здесь все-таки к сыну ближе. Жену Марию царь по-прежнему держал в Угличе, в Москву не звал. А она, гордячка, и не просилась. Сына Дмитрия, жившего с матерью, Иван не вспоминал, вроде как совсем и не было его. Мария на царство яе венчана, Дмитрий прав на престол не имел никаких.
Царь выбрал для себя всего одну комнату, теплую и светлую, устроился в ней скромно, жизнь повел простую. Постельничего Годунова от себя отпустил, у него дел государственных и так прибавилось. Сам одевался и раздевался, много молился, размышлял о жизни, готовился к неизбежному концу. Указал над склепом, где похоронен царевич Иван, соорудить надгробие, как и у всех царей, погребенных в Архангельском соборе. Заодно повелел привести в порядок могилы жен, которых хоронили в Воскресенском монастыре, в кремле. Туда же царь приказал перенести прах Марфы Собакиной. По церковным обычаям, царю можно было жениться не более трех раз. Марфа была третьей. Собакина умерла через несколько дней после свадьбы. И похоронили ее по-простому. Царь приказал положить ее прах рядом с Анастасией и Марией Тем-рюковной. Поручено это Борису Годунову.
...Мерцает под образами одинокая лампада. В палате полумрак и тишина. Только поет под печкой сверчок. Царь лежит под атласным одеялом, руки завел под голову, думает, вспоминает прожитую жизнь. Мысленно упрекает бога: «Господи, прости мя, ропщу я на тебя. Возношу тебе мысль жалобную свою, изнемогая от великих напастей. Для чего поражал ты меня столькими бедствиями с того времени, как я увидел свет? Для чего я принял' столько горестей и ог друзей, и от врагов? И не токмо от них, а и от детей родных. За што в конце жизни моей оставил ты мя одинокого настолько, что терзаюсь теперь мыслью, кому трон мой оставить, кому державу вручить?»
Брякнуло кольцо на двери, в палату вошел Годунов:
— Прости, государь, что в поздний час тревожу я тебя, по весть о чуде принес я тебе ныне.
— Что еемь? — Иван сбросил одеяло, встал, протянул руку. Годунов привычно подхватил с вешалки рясу, подал царю.
— Вскрыли мы домовину государыни Марфы, дабы прах перенести во внове гроб изготовленный, а праха нет.
— Господи прости! — Иван перекрестился в страхе.— Неужто выкинули?
— Я этого не сказал, государь. Я говорю — праха нет.
— А что есть?
— Государыня лежит, яко живая. Даже румянец на щеках не потух.
— Не перепутал ты чего, Борис? Ныне десятый год идет с тех пор, как Марфуту похоронили.
— Мне ли лик ее не знать, государь? Я потому и не перенес ее, знал, что ты посмотреть захочешь.
— Шубу давай!
Зима в этом году снежная, по всему кремлю намело сугробов. Меж ними протоптаны тропинки узкие, извилистые. Скрипит под сапогами снег, царь шагает за Годуновым, ворчит:
— Ох-хо-хо! Запустенело округ, непорядки. Снег разгрести, дороги сделать — разве мне об этом думать? На- много ли уединился я, отдохновение хотел малое сделать, а уж кремль снегом засыпало. А что в державе, я чаю, творится — и подумать страшно.
— Людей недохватка, государь. Все в расходе по делам... а снег, я полагаю, весной сам растает.
— Лень свою, Бориско, на весну не перекладывай.
Во дворе монастыря чернеют на белом снегу два каменных надгробья, рядом свежая могила, около нее дубовый гроб полусгнивший, под крышкой. Землекопы, монахи и стрельцы отошли в сторонку, дали дорогу царю. Борис кивнул, крышку сняли, поднесли к гробу два фонаря. Марфа, и верно, лежала будто живая, хоронили ее бледную и худую, теперь лицо будто припухло, округлилось, откуда-то появился на щеках румянец. Царь опустился на одно колено, легко провел по щеке пальцами. Почувствовал под рукой холодную твердость, будто корочкой защитилось тело покойной от тления. «Никакого чуда тут нет, — подумал про себя царь. — Несчастную так напичкали ядами, что и тлен ее не берет». И снова волна ненависти к боярам хлынула в душу, как и в те дни, когда провожал он красавицу-царицу в последний путь. Перекрестив чело Марфы троекратно, царь поднялся и молча пошел прочь...
...Злость на боярство не прошла и в палате. Взволнованный необычным событием, царь не мог уснуть. Тревожные думы одна за одной приходили в воспаленную голову. «Вот умру я, — думал он, — снова повторится то же, что и было после смерти отца моего. Опять наступят времена семибоярщины, и пресечется корень мой па троне. Нет, нужно оставить после себя твердую власть. Как ни ломай голову, как ни крути ни верти, а кроме царевича Федора на престол сажать некого. Его-то бояре оттолкнуть не посмеют, ибо не останется у трона никого, кто был бы выше его родом. Но как быть с властью? Ведь царем быть — не только на троне сидеть да скипетр с державой в руках сжимать. Тут ум нужен, характер. Ни того, ни другого у блаженного Федюни нет. И один выход в этом деле — Годуновы. Федор станет царем, Ирина царицей, а Борис будет при них. Этот державу вырвать из ладоней Феди никому не позволит. И сам не сумеет взять, поскольку худороден. Поставь около Федора какого ни то родовитого боярина, Шуйского к слову, он в первый же год лапы к трону потянет. А Бориса бояре никогда к престолу не допустят. «Иришку, Борисову сестру, я, пожалуй, напрасно хаял,— думает царь. — Просто мало знал свою сношку. И ее можно будет в державную телегу запрячь. Умна, сноровиста ласкова, статна. Трон своим видом не унизит. Красива опять же, черноброва, румяна, глазаста, на щеках ямки. Царица да и только! Плечи покаты, бедра крутые, походка горделивая. Жаль, что бесплодна. Но это скорее от Федюни происходит. На мужика совсем не похож. Иная жена на месте Ирины давно бы догадалась друга любезного на стороне завести, а эта дурочка честна, богобоязненна. Мо~ 'жет, намекнуть ей? Уж больно внук по теперешней поре мне надобен, ой как надобен! Родись у снохи парнишка— года через два, глядишь, и царь. Отец мой Василий Иваныч в три годочка был коронован. А в аглицких землях, слышал я, в зыбке королевичей коронуют. Внука в первое время Годуновы бы поддержали, а потом царенок сам нач. нет понимать что к чему. Я, к примеру, тринадцатилетним бояр за бороды таскал, с послами иноземных держав разговаривал. Конечно, тяжело Ирину на грех супротив сына толкать, но, видит бог, придется. Без внука мне никак нельзя. Никак».