Царев город — страница 38 из 65

стройть. Три полка, государюшко-батюшко, вынь да вы-ложь. Без крепостей заволжскую сторону от ногайцев никак не оборонить. Так этих забот царь испугался, что тут же захворал. И дюже сильно. Лекарей иноземных Федор не признавал, да и их к этому времени на Москве было мало. Англичанина, что помог уморить Ивана Васильевича, Годунов отослал домой, теперь при царе были одни попы да монахи. Лечили они государя все более мощами самых древних святых, но почему-то царю лучше не становилось. Опекунский совет распался. Богдана Вельского сослали на Белозеро, за ним туда же отвезли Афанасия Нагого. Никита Романов хворал сильнее, чем государь, люди ждал и. что он вот-вот преставится. Князья Шуйские и Мстиславские сначала были сильны Казенным приказом. Два царских казначея, Петр и Владимир Головины, были им привержены, и потому Шуйские распоряжались казной как хотели. Петр Головин не слушал Бориса и краем уха, дерзил не только ему, но и царю. И это его погубило. Годунов добился у государя позволения сделать казне ревизию, а она вскрыла такое воровство, что боярский суд приговорил казначея к смерти, а его помощника Владимира к ссылке в казанские края. Главой Казенного приказа поставили сторонника Годунова Деменшу Черемисинова.

II

Борис Годунов думал, что Ноготков, узнав о гневе,царя, будет либо браниться, либо молить о пощаде. Такому спесивому садиться в застенок мыслимо ли дело? Но молодой князь вошел в палату ни возмущенным, ни обиженным.

— Садись, княже, рядом, — Борис указал на лавку около стола.

— Спасибо, боярин, я постою, — князь провел ногтем большого пальца под усами, прикашлянул. — Насидеться я полагаю, еще успею.

— Ты знаешь, государь огневан на тебя.

— Да уж знаю. Инако полк не отняли бы.

— И велено тебя заточить в тюрьму.

— Мудро повелел государь. Который год крепости строю, пора и отдохнуть. По заслугам и честь.

— Не храбрись, княже. Сидеть придется долго. И не зря.

— Понимаю, виновен. Но долго не усижу.

— Уж не бежать ли думаешь?

— Зачем же? Я ведь не разбойник какой. Придет время крепости возводить — вот и пригожусь.

— У царя и без тебя воевод хватает, не гордись.

— Так уж и хватает. Вон князя Воротынского взять... Род, как змеиный хвост, издревле тянется, а сам пяти собакам щей не разольет. Крепости строить — не брюхо наедать. Ум надобен и расторопность. Дабы острог возвести, не менее пяти тыщ воев надобно. Их на малом клочке земли работой занять труднее, чем сто тыщ ратников на поле боя разместить. Тут ни знатность, ни род не помогут. Иному никаких заслуг не надобно: отдал сестру за царя, вот и шурин.

— Ишь ты. Я думал участь твою облегчить, но, видит бог, раздумаю.

— А я и не прошу. И ранее так было, так будет и впредь — всяк правитель, подданных своих в тюрьмы сажающий, в делах своих проигрывал. А уж ныне, когда покойный государь множество полезных людей из дела выхлестал, тем более. Уж кто-кто, а ты это более других понимаешь.

— В крепь сажаю тебя не я...

— А вынимать тебе придется. Подумай об этом. А я посижу, подожду.

— Ладно, княЖе. На меня обиду не держи. И если придет время, шапку я перед тобой сниму, не спесивствуй.

— До скорой встречи, боярин. Указывай застенок. Я готов.

III

Ешка добрался до Москвы сравнительно легко. Да и как сему не быть, если у него в кармане грамота с вызовом царя, подписанная самой государыней Ириной. Прибыл он в белокаменную за неделю до Троицы и в Разрядный приказ решил сразу не являться. А причиной тому был кабак в Зарядье. Как выпил отец Иоахим первый ковш хмельного меда, так и забыл про свою Палагу, забыл про указ. Тем более, что до срока оставалось семь дней. Вспомнились былые времена с загулами, песнями и щедрыми на ласку молодайками. До баб Ешка был зело лют, а как выпил зелена вина, так и совсем расхрабрился.

— Жисть она когда хороша? — спрашивал он голь кабацкую.— Когда есть семь кабаков, семь Табаков, семь пьяниц шатких, семь скляниц гадких, семь Ульяниц гладких, на любовь падких! — И бросал пятаки и гривенники на стол целовальника. Утром, опохмелившись, Ешка пошел на базар. Рыночную суету он любил, с удовольствием слушал, как колготит гулом широченное торжище. Люди снуют меж торговых рядов, кричат, поют, бранятся, спорят из-за цен, расхваливают свой товар. По базару девки шляются табунами, стремятся на холм, к качелям. Там парни приглашают их на доску, встают, держась за веревки, и начинают раскачиваться. Иные качаются осторожно — как бы не выказать парням-охальникам промежножие. Если парни на качели без девок — лихость показывают. Взвиваются выше перекладины, жердь поперечная выгибается и трещит. Девки внизу от страха закрывают глаза, повизгивают. Ешка глянул и расхохотался: одна щелкала орехи, чуть не подавилась. Более всего шуму на торжище от скоморохов; Ешка любит бродить за ними, слушать их песни. Глумцы, как опята средь леса, стайками крутятся меж рядов и лавок, бренчат на гуслях, поют бывальщины. Один гнусаво тарабарщину поет:

Шары-бары-растабары, шилды-булды-чикалды,

Лень-шень-шиваргань, нам приплясочку сваргань!

Чудо-юдо рыба кит, пташка серая летит!

Чуть подалее гудошник надул пузырями щеки, приплясывая и притопывая, гудит разухабистую веселую припевку. Двое около него бьют себя по ляжкам, поют:

Эх, раз, по два раз, расподмахивать горазд!

Кабы чарочка винца, два стаканчика пивца,

На закуску пирожка, на приглядку девушка!

Посреди площади еще стайка. Эти с мочальными либо кудельными бородами, в колпаках, пляшут, кувыркаются, потешают народ.

Гулко звенят бочки в гончарном ряду. Ешке посуда не нужна, но он приценивается к ушатам, лоханям и кад-

кам. Ковыряет ногтем, подносит к уху, глядит на дно через свет — не худы ли. За бондарями — гончары. Там, само собой, жбаны, корчаги, горшки, миски и плошки. Поглазев на гончаров, Ешка пробирается мимо калек и нищих, мимо баб-ворожей, мимо дьяков с купоросными чернилами прямо к кружалу, откуда несутся винный дух, залихватские песни.

В кабаке было тесно и душно. Ешка один раз прошелся мимо столов, вернулся к двери — места, чтоб присесть, не находилось. Он мог бы вытолкать со скамейки какого-нибудь захмелевшего питуха, но не решался. Если бы у него было рубля два, можно бы и размахнуться, но в глубоком кармане рясы одиноко перекатывался из угла в угол пятак, тут уж приходится быть смиренным. Все деньги, которые ему дал на дорогу кокшайский воевода, размотаны. На улице жарко; можно, однако, пустить в расход рясу и остаться в подряснике, но как явиться в такой стати к государю пред светлые очи? А ради пятака и место занимать не стоит. И вдруг сзади голос:

— Эй, борода! Что онучи топчешь? Садись со мной рядом.

На конце стола сидит в распахнутом черного сукна кафтане молодой детина, косая сажень в плечах. По виду и одежде — боярин, на худой конец дьяк. Он толкнул плечом сидящего рядом мужичонку, указал на освободившееся место. Ешка сел, прогудел «спасибо», запустил руку в кар-ман. Детина подвинул к нему ковш с брагой.

— Выпей за упокой души рабы божьей Филисаты. Ныне девятины справляю. Не вином, слезами омываю душу свою. Горести конца нет.

— Супруга?

— Жена. Уж сколь ласкова была, сколь лепна! Не уберег. Остался един яко перст.

Ешка вытянул из-под рясы крест, осенил им ковш.

— Да будет ей царствие небесное!

— Люблю святых людей! — детина вытянул из-за пояса * целковый, показал целовальнику. Тот поднес жбанчик, стукнул дном по столешнице.

— В каком приходе богу служишь, кладезь святости?

— Ни в каком. Пришед я с берегов Кокшаги, а святость вместе с деньгами растряс. Остался пятак и множество грехов в придачу.

— Уж не Ефим ли ты часом?—детина метнул на Ешку удивленный взгляд.

— Яз естмь Ефим. Позван к государю...

— Так что ж ты по кабакам шляесси? Мы тебя в Разряде вторую педелю ждем!

— Велено к Троице...

— Это к государыне к Троице. А допреж того в Разряде с тобой говорить надобно.

— Ты кто естмь?

— Зовут меня Звяга сын Воейков, и состою я у головы Разрядного приказа, боярина Григория Борисовича Ва-сильчикова в дьяках. В Разряде неделю не был, быть может, за тобой на Волгу второго гонца послали. Посему сей жбанец оприходуем — и к боярину.

— Охмелеем, однако, дьяче. Боярин не помилует.

— Пожалуй, не помилует. Строг, не приведи господь.

— Да и обносился я...

— И то верно! Ладно, один день куда ни шло. Пойдем ко мне. Все одно изба моя пуста, один я в печалях пребы-ваху.

До Лубянки дошли благополучно. Ешка после жбанчика захмелел, ноги ставил нетвердо, но Звяга поддерживал его за ремень, коим была подпоясана ряса, и дотянул до избы исправно. Не раздевая, уложил на рундук, сказал:

— Ты спи, а я все же боярина упредить должен.

Проснулся Ешка под вечер, походил по избе, нашел на

полице полуштоф романеи, опохмелился. Вскоре пришел Звяга, принес новую рясу, кафтан, исподнее белье, камилавку и юфтевые, немного поношенные сапоги. Сели за стол, поели чего бог послал, запили романеей.

— Завтра с утра велено идти в приказ. Боярин собирает воевод, спрос с тебя будет большой. Место для града отыскал хорошее?

— Скажи мне, дьяче, неужто в приказе меня по имени знают? Откуда?

— От государыни Ирины Федоровны. Она боярину сказывала: «Есть-де на Кокшаге подвижник, святой человек— отец Ефим, он-де место для города разведал, землю черемисскую всю исходил и о народе там должен досконально знать». Так что ты в грязь лицом не ударь!

— Да уж расскажу.

— Я вот о чем попрошу тебя, отец Ефим, ты бы государыне за меня словечко замолвил.

— Како словечко?

— Коли город будет построен, понадобится для него городничий. Я бы хотел сие место занять. Мне в Москве теперь жить не для кого, все тут мою Филисатушку напоминать будет, а там я бы зело сгодился. Да и до каких пор мне с пером за ухом вокруг боярина топтаться? Надоело Пора свою дорогу торить.