Надо полагать, что после бесед с Кикиным и переговоров с Шёнборном Веселовскому нетрудно было догадаться, где искать царевича. Однако вместо прямого пути в Вену он стал следовать из города в город по маршруту царевича, вел расспросы у почтмейстеров и кучеров, осаждал донесениями царя, описывал в деталях каждый свой шаг. Не для того ли он избрал кружной путь, чтобы дать венскому двору время для более надежного укрытия беглеца? Не с этой ли целью он задерживал вручение письма Петра цесарю до того времени, когда стало точно известно место пребывания беглеца в цесарских владениях? Объяснение Веселовского, почему он не мог «собственноручную грамоту вашего величества цесарю представить» — потому якобы, что «здешние министры мне говорили, что здесь его (царевича. — Н. П.) нет», явно надуманное, ибо в письме Петра отсутствовало утверждение, что император предоставил убежище Алексею Петровичу.
С появлением в Вене Румянцева и особенно П. А. Толстого Веселовский стал вполне добросовестно сотрудничать с ними, не саботировал ни одной их просьбы и оказал царю неоценимые услуги в возвращении Алексея на родину. Почему он так поступал? Чтобы не вызвать подозрений в своей причастности к побегу царевича? Или потому, что убедился в том, что бесполезно оказывать сопротивление агентам царя, в том, что цесарь не выдержит напора Петра и непременно выдаст беглеца?
Вернемся, однако, к царевичу Алексею. Что же произошло с ним после того, как 10 ноября (21-го по новому стилю) он появился в Вене? Надо сказать, что его появление здесь усложнило жизнь не только русского резидента Веселовского, но и всего венского двора.
О первых месяцах пребывания царевича на чужбине обстоятельные сведения обнаруживаем в черновых записях вице-канцлера графа Шёнборна. Они были найдены в Венском архиве Н. Г. Устряловым и опубликованы им в 1859 году. Эти записи настолько уникальны и ценны, что заслуживают полного воспроизведения.
«1716 года 21/10 ноября поздно вечером, около 10 часов, офицер, проходя из кабинета вице-канцлера с подписанными бумагами для отправлений на почту, встретил на лестнице неизвестного человека (то был слуга царевича Яков Носов, как видно из его позднейших собственных показаний. — Прим. Н. Г. Устрялова), который ломаным языком немецко-французским требовал, чтобы его немедленно допустили к вице-канцлеру, и как ему сказали, что уже поздно, то хотел ворваться силою. На вопрос офицера, что ему надобно, незнакомец отвечал, что он прислан к самому графу и имеет повеление непременно сегодня с ним говорить. Доложили вице-канцлеру, который уже ложился в постель: он велел сказать незнакомцу, чтобы пришел завтра в 7 часов утра; если же имеет письмо, подал бы чрез офицера и сказал бы свое имя. Незнакомец настоятельно требовал видеть графа, угрожая в противном случае идти во дворец прямо к императору, потому что имеет такое дело, о котором еще сегодня должно быть донесено его величеству.
Допущенный, наконец, к вице-канцлеру, бывшему уже в шлафроке, он сказал: „Наш государь-царевич стоит здесь на площади и хочет видеться с вашим сиятельством“. Поступки и слова незнакомца так были странны, что вице-канцлер спросил, правду ли он говорит, и каким образом мог прибыть сюда царевич? Тот отвечал: „Царевич слышал много хорошего о вице-канцлере, и как все чужестранцы, к здешнему двору приезжающие, являются к графу, то и он обращается к нему; впрочем желает быть в величайшей тайне, чтобы никто его не видел; для того прибыл вчера в близлежащую гостиницу под вывеской Klapperer, оставив свою свиту из трех персон и несколько багажа в Леопольдштадте“. Вице-канцлер хотел немедленно одеться и идти к кронпринцу, но посланный сказал, что царевич уже здесь, у подъезда, и ждет только приглашения, по которому сам немедленно явится. Вице-канцлер послал офицера почтительно пригласить принца; сам между тем спешил одеться, и прежде, чем успел кончить свой туалет, царевич уже явился, сопровождаемый офицером и своим служителем.
Первым словом его было учтивое изъявление особой доверенности к вице-канцлеру и желание переговорить с ним наедине. Как скоро посторонние лица удалились, он сказал в сильном волнении следующее:
„Я пришел сюда просить императора, моего шурина, о покровительстве, о спасении самой жизни моей. Меня хотят погубить, меня и детей моих хотят лишить престола“. Произнося эти слова, царевич с ужасом озирался и бегал по комнате.
Вице-канцлер, при внимательном наблюдении удостоверясь по описаниям, что это точно царевич, и принимая в соображение, что другой человек не дерзнул бы так положительно выдавать себя за принца, старался успокоить и утешить его, уверяя, что здесь он в совершенной безопасности, причем спрашивал, чего желает. Царевич отвечал:
„Император должен спасти мою жизнь, обеспечить мои и детей моих права на престол. Отец хочет лишить меня и жизни, и короны. Я ни в чем пред ним не виноват, я ничего не сделал моему отцу. Согласен, что я слабый человек, но так воспитал меня Меншиков. Здоровье мое с намерением расстроили пьянством. Теперь говорит мой отец, что я не гожусь ни для войны, ни для правления; у меня однако ж довольно ума, чтоб царствовать. Бог дает царства и назначает наследников престола, но меня хотят постричь и заключить в монастырь, чтобы лишить прав и жизни. Я не хочу в монастырь. Император должен спасти меня“.
Говоря это, царевич был вне себя от волнения, упал на стул и кричал: „Ведите меня к императору!“ Потом потребовал пива, а как пива не было, то стакан мозельвейну.
Вице-канцлер успокаивал его и говорил, что здесь он в совершенной безопасности, но доступ к императору во всякое время труден, теперь же за поздним временем решительно невозможен, и царевич должен сперва открыть всю истину, ничего не умалчивая и не скрывая, чтобы можно было представить его величеству самым основательным образом столь важное и столь трогающее царевича дело, ибо здесь ничего подобного до сих пор не слыхали, да и трудно ожидать таких поступков от отца, тем менее от столь разумного государя, как его царское величество.
Царевич сказал: „Я не виноват пред отцом; я всегда был ему послушен, ни во что не вмешивался; я ослабел духом от гонений и смертельного пьянства. Впрочем отец был ко мне добр, но с тех пор, как пошли у жены моей дети, все сделалось хуже, особенно, когда явилась новая царица и сама родила сына. Она и Меншиков постоянно вооружали против меня отца; оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести“. Потом снова повторил, что он отцу ничего не сделал, ни в чем против него не погрешил, любит и чтит его по предписанию 10 заповедей, но не может согласиться на пострижение и лишить права своих бедных детей. Царица же и Меншиков ищут или постричь его, или погубить.
Когда царевич несколько успокоился, вице-канцлер для основательнейшего выяснения дела расспрашивал его о разных подробностях. Царевич рассказал всю жизнь свою, сознаваясь, что к войне он никогда охоты не имел. За несколько лет пред тем отец поручил ему управление государством, и все шло хорошо: царь был им доволен. Но с тех пор, как пошли у него дети, и жена его умерла, а царица также родила сына, то вздумали запоить его вином до смерти: он не выходил из своих комнат. За год пред сим отец принудил его отказаться от престола и жить частным человеком или постричься в монахи; а в последнее время курьер привез повеление либо ехать к отцу, либо заключиться в монастырь. Исполнить первое, значит погубить себя озлоблением и пьянством, исполнить второе — потерять тело и душу. Между тем ему дали знать, чтобы он берегся отцовского гнева, тем более царицы и Меншикова, которые хотят отравить его. Он притворился, будто едет к отцу, и по совету добрых людей отправился к императору, своему шурину, государю сильному, великодушному, к которому отец его имеет великое уважение и доверенность, — только он один может спасти его. Покровительства же Франции или Швеции он не искал, потому что та и другая во вражде с его отцом, которого раздражать он не хочет. Причем, заливаясь слезами, сетовал об оставленных детях и снова требовал видеть императора, чтобы просить его за свою жизнь.
„Я знаю, — говорил царевич, — что императору донесено, будто я дурно поступил с сестрою императрицы. Богу известно, что не я, а отец мой и царица так обходились с моею женою, заставляя ее служить, как девку, к чему она по своему воспитанию не привыкла, следовательно, очень огорчалась; к тому же я и жена моя терпели всякий недостаток. Особенно дурно с нами обращались, когда кронпринцесса стала рождать детей“. Новое повторение просьбы видеть императора: „Он бедных детей моих не оставит и отцу меня не выдаст. Отец мой окружен злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден! Думает, что он, как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже часто сам налагал руку на несчастных страдальцев; к тому же неимоверно гневен и мстителен, не щадит никакого человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно, что лишит меня жизни. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков до тех пор не успокоятся, пока не запоят или не отравят меня“.
Царевич был в таком беспокойстве и страхе, что хотел насильно идти к императору и императрице. Вице-канцлер снова удержал его, представив позднее время, и старался внушить ему, что в настоящем положении дела, при высоком сане отца и сына, при строгом incognito царевича лучше всего не говорить ему с самим императором, а оставаться в непроницаемой тайне и представить венскому двору явно или скрытно подать ему помощь; даже, может быть, найдется средство примирить его с отцом. Царевич, отвергая всякую надежду на примирение, с горькими слезами просил принять его при цесарском дворе открыто и оказать покровительство, повторяя, что император — великий государь и ему шурин. Напоследок убедился, что лучше всего держать себя тайно и ждать ответа императора. После того с надлежащею предосторожностью возвратился в свою квартиру.
По всеподданнейшему докладу о случившемся император одобрил распоряжение вице-канцлера о сохранении прибытия царевича в секрете и немедленно повелел собраться Тайной конференции для рассмотрения, как поступить в настоящем случае сообразно с обстоятельствами, не теряя из виду ни достоинства императора, ни родства и любви христианской.