На него — неукротимого, злобящегося — во второй раз в жизни снизошла любовь, любовь пламенная, всезахватывающая, всепоглощающая. Богатырь-царевна там, на крыльце, двумя-тремя взглядами взяла в вечный плен сердце князя Василия Лукича, и он чувствовал, что конца края не будет этой его новой неволе, что на всю жизнь он останется безвольным рабом своей новой любви.
Нехорошо он почувствовал себя в это мгновение. Явилось удручающее сознание собственного ничтожества. В самом деле, что такое был он, разбойник с большой дороги, пред нею, царевной, правившей как государь целым народом, целой необъятной страной.
Сознание всего этого успокоительно подействовало на Василия Лукича. Он почувствовал, что силы возвращаются к нему, а томительный туман мало-помалу рассеивается. Однако, ему не хватало воздуха в этой душной горенке и он чувствовал, что непременно должен выйти на воздух, дабы хоть несколько освежить себя. Повинуясь этому инстинктивному влечению, князь пошёл было к двери, но побоялся выйти обычным путём. Ведь за дверьми, непременно, кто-нибудь должен был быть и без надзора его не выпустили бы. Тогда он прибег к обычному своему способу: он выпрыгнул прямо в окно и очутился в саду, окружавшем эту избу. Сразу же он увидел пред собою ярко освещённое окно, и словно какою-то силою его так и повлекло к нему. Ночь была тёплая, окно оставалось открытым, и князь Василий Лукич свободно мог заглянуть внутрь горницы.
XXXVМУКИ ОЖИДАНИЯ
асилий Лукич стоял под окном, скрытый кустами уже давно пожелтевшей зелени. Он ясно видел всё происходившее в комнате с приподнятыми оконными рамами и узнавал тех, кто находился там. Прежде всего он увидел царевну-правительницу, Софью Алексеевну, а с нею был и князь Василий Васильевич Голицын. Они свиделись впервые после того, как было между ними тайное свиданье в заброшенной беседке голицынского сада.
Князь Василий Васильевич терпеливо переносил эту разлуку. Его натура была вполне уравновешена, он не был способен к резким порывам, умел ждать и подчинять свои желания обстоятельствам. Но царевна Софья по характеру и пылкости была совсем другая. Порыв охватывал её всецело и всякое ожидание заставляло её нестерпимо страдать. Она даже несколько растерялась, когда увидала приближавшийся поезд своего "лапушки" и, только сделав большое усилие воли, овладела собою и приняла нового именитого гостя, как подобало её сану и положению.
Однако тут её выдержки хватило ненадолго. Все присутствовавшие при этом приёме заметили, как сильно волновалась царевна. Она то бледнела, то краснела, то вдруг становилась не в меру разговорчива, то неожиданно замолкала. Всем со стороны было видно, что она непомерно томилась. Наконец, она не выдержала и под предлогом усталости удалилась в свою опочивальню.
Это было как бы сигналом к тому, чтобы всем расходиться на отдых после этого чреватого событиями дня.
— Мамушка! — кинулась на шею старой своей мамке царевна, когда осталась одна с нею в просторной горнице, обращённой теперь в её спальню. — Тяжко мне, милая, инда места не нахожу себе нигде…
— Да уж вижу, всё вижу, — несколько ворчливым тоном ответила старуха — мне и говорить не надобно! Ждёшь ты — не дождёшься сокола-то своего!
— Жду, мамушка, — откровенно призналась Софья, — и так жду, что сердце так вот на части и разрывается…
— Ну, и пожди ещё малость времени, приведу я его к тебе. До утра времени много; вдосталь намилуетесь!
Вульгарное слово ударило царевну по нервам.
— Ты, старый пёс, что это такое? — вдруг вспылила она. — Что я, девка, что ли, чёрная, что свиданья дождаться не могу? Не для забавы у меня свет мой Васенька, а друг собинный! Ты попомни! — даже затопала она ногами на старуху. — Ежели хочу его видеть, так не для одной своей забавы, о коей и не помышляю даже, а для беседы душевной о делах государских.
Такие переходы от ласки и нежности к пламенным гневным вспышкам были у царевны нередки. В гневе Софья Алексеевна была прямо-таки страшна. Её лицо всё искажалось, губы начинали подёргиваться, глаза метали молнии, и разгневанная царевна могла перепугать и нетрусливого человека. И теперь, как ни привыкла мамка к этим сценам, а всё-таки струсила не на шутку.
— Прости, матушка-царевна, меня, неразумную, — робко сказала она, сопровождая свои слова поклоном, — по глупости, разве, обмолвилась я.
Вид оробевшей старушки подействовал успокаивающе на царевну-богатыршу.
— Вот так-то все вы! — смягчилась она и потом заговорила уже с кротостью: — Все вы одним миром мазаны! Этакую тяготу пришлось мне поднять, врага такого сломить! Да и не сломлен он ещё совсем-то: только у двух Хованских головы слетели.
— Ещё отродьице, князь Ивашка, остался, — напомнила старуха о втором гульливом сыне казнённого старика, — ещё бед немалых понаделать может, того и гляди стрельцов подымет.
— Не боюсь я стрельцов! Раскольники богомерзкие — вот кто страшны! По всему царству они рассеяны, и, где хоть один из них есть, смута тлеет. Вот кто мне страшен! А с ними вот так, как с Хованскими, не управишься, все головы раскольничьи за один раз не снесёшь. Вот и нужно думать, как от этой проклятой гидры упастись. Голова же у меня одна, да и голова-то, притом, бабья. Вот и хочется, чтобы при мне была голова мужа достойного, чтобы могли мы вместе над государским делом думать. Васеньку Голицына я для того избрала и будет он при мне до скончания живота моего. С ним я власть свою разделю, а не для забавы он мне нужен. Поди, старая, приведи его!
XXXVIРАЗБИТОЕ СЕРДЦЕ
е минуты, которые провела Софья Алексеевна одна в ожидании князя Василия Васильевича, показались ей особенно длительными; они тянулись бесконечно, время словно остановило свой лет, мучая влюблённую женщину.
А разных мыслей и отрывков несвязных дум столько роилось в этой гордой головке, сколько ещё никогда не тревожило её во всё то недолгое время, когда ей, царевне-богатырше, пришлось взять на себя всю тяготу управления великим государством.
Она, очутившись без всякой подготовки у власти, часто терялась, не зная, как ей поступить, чью сторону держать. Отовсюду предъявлялись настойчивые требования, каждый из близких людей хотел, чтобы дела правления шли так, как ему хотелось. Даже такие родные люди, как Милославские, в особенности, старший дядя, Иван Михайлович, действовали только для себя, и нужд государства словно не существовало для них. Софья Алексеевна, хоть и богатыршей была духом и телом, всё-таки была женщиной и мыслила по-женски. Ей была нужна опора, а кто же и мог быть надёжной опорою, как не человек, которому уже давным-давно было отдано её девичье сердце?
— Васенька, светик мой радостный! — крикнула Софья Алексеевна, увидав входящего в её покой князя Голицына. — Да и встосковалась же я, тебя ожидаючи!
Она бросилась к князю и порывисто обняла его. Прозвучал долгий, полный жгучей страсти поцелуй, другой, третий. Потом влюблённая царевна откинула назад голову Василия Васильевича и жадным, испытующим взором с минуту или две вглядывалась в его лицо, как бы желая проникнуть в тайники этой души, узнать самые затаённые помыслы этого дорогого для неё человека.
Эту самую сцену и видел стоявший под окном князь Агадар-Ковранский.
Сперва дыхание остановилось у него в груди, в глазах потемнело, а в горле словно заклокотало что-то. Его рука сама собою потянулась к поясу, нащупывая рукоять ножа. Но это длилось только мгновение, кровь отхлынула от головы и перестала туманить мозг, руки бессильно опустились, весь он поник и как-то сразу ослаб. Он слышал поцелуи, страстный лепет, и нестерпимая тоска вдруг охватила его сердце.
"Нет! — вихрем летели в его мозгу мысли. — Видно, не суждено мне любить счастливо, не для меня на роду счастье написано!.."
И тут вдруг ему припомнилась его любовь к Ганночке Грушецкой, вспыхнувшая в его страстной душе вот так же неожиданно, как и теперь. Тогда она всецело родилась из жажды мести, но всецело овладела им. Это была бешеная страсть, и она не нашла себе ни малейшего удовлетворения: ведь Ганночка даже не узнала, что князь Агадар-Ковранский любил её, он в её жизни был лишь мимолётным воспоминанием. Она даже не узнала о том, что только внезапно всколыхнувшийся в неукротимой душе добрый порыв отвёл от неё смертельный удар.
Теперь случилось то же. Сразу был очарован Василий Лукич другой женщиной, и эта женщина, опять всколыхнувшая его душу, уже принадлежала другому.
Так и стоял неукротимый князь, около стены под окном, и всё слабела и слабела его душа, замирал его мятущийся дух, ослабевала недавно ещё могучая воля. А в открытое окно ясно слышался любовный лепет. В людях сказалось человеческое: ради любви было позабыто всё на свете, нежному чувству уступили место все тревоги и заботы.
Посерела недолгая сентябрьская ночь, на востоке загоралась предрассветная заря.
— Новый день зачинается! — проговорил князь Василий Васильевич, тихо подводя Софью Алексеевну к поднятому окну, сквозь которое врывались в неосвещённый покой утренняя свежесть и первые лучи ещё невидимого солнца. — Видишь, ненаглядная?
— Пусть эта заря будет нашею зарею! — томно ответила Софья, — помни, Васенька: и на жизнь, и на смерть вместе.
— Да будет так! — с чувством проговорил Голицын.
В этот момент ему кинулась в глаза чья-то фигура, быстро удалявшаяся к воротам сада. Это уходил сломленный любовью князь Агадар-Ковранский.
XXXVIIПОСЛЕ ВСПЫШКИ
же на другое утро по Воздвиженскому разнеслась весть, что на Москве бунтуют стрельцы, поражённые слухом о казни своего батьки Тараруя. Они, охваченные мстительным порывом, разобрали оружие и попробовали поднять бунт. Кремль был занят ватагами стрельцов, у которых оказались даже пушки, самовольно захваченные ими на Пушечном дворе. Стрельцы дошли до такой дерзости, что толпились на Крестовой у патриарха и грозили убить его. К ним скоро присоединились солдаты бутырского полка, также вооружившиеся и также озлобившиеся на отсутствующее правительство. Словом, вспыхивал новый бунт, грозивший залить кровью всю Москву.