Но прислушиваться одной к ночным шорохам было уж очень жутко.
— Орьку ты бы кликнула мне, мамушка, — попросила как-то царевна. — Пускай бы девочка возле моей постели легла. Водицы бы мне испить подала…
Взглянула мама на изведенную бессонницей свою хоженую и велела сенным девушкам Орьку привести. А та уже спать собралась. Косник из косы вынула, сарафан скинула.
— Живей, ты! Царевна тебя дожидается! — налетели на Орьку сенные девушки. Уже на бегу она пуговки оловянные на своем сарафане застегнула.
В опочивальне ночник медный теплится. На высоко взбитой перине, сверху широкой лавки положенной, Дарья Силишна лежит. Из пуховиков, между точеных столбиков расписной кровати, Федосьюшкина голова с двумя жиденькими недлинными косицами виднеется.
— Вот здесь на коврике, возле постельки государыни царевны и приляжешь, — сказала Дарья Силишна. — На столе водица малиновая в чарочке. Испить захочет царевна — подашь. Слышишь?
Строго так на Орьку глядит со своей перины Дарья Силишна. А царевна видит, что Орька уже оробела, и говорит:
— Засыпай себе, девочка. Ничего мне пока не надобно. Надо будет — я тебя разбужу. Мне только руку к тебе протянуть.
Ласково так эти слова сказала Федосьюшка. Дарья Силишна как услыхала их, на Орьку так и вскипела:
— Проснется такая! Да она и не во сне, что твой чурышек. Разве ее растолкаешь! Ох, кабы не сон мой тяжелый!
Ворча и вздыхая, недовольная и Орькой, и сном своим, мамушка на подушки откинулась. Поглядела Орька на лежавшую с закрытыми глазами Федосьюшку. Без золотого венца трехъярусного, с тоненькими косицами, не царевной, а просто девчонкой-однолеткой, да такой худой, бледной, показалась ей Федосьюшка.
«Совсем спать не стану, постерегу болезную», — решила она про себя.
Привычна была Орька с бабушкой ночи коротать. Старушка пряла, Орька ей кудель подавала да сказки, которые бабушка без конца рассказывала, слушала.
Царевна не открывала глаз. Стихло мамушкино ворчанье. Еще малость постояла Орька и на коврике присела. Близость девочки, с первого взгляда почему-то ей полюбившейся, успокоила Федосьюшку. Задремала царевна, но во сне жуть ночная снова прокралась к ней. Навалилось на нее что-то тяжелое да мохнатое, душить стало. А Орька, чуть застонала царевна, сразу на ноги и вскочила да за чарочку схватилась. Наклонилась над спящей с водицей малиновой.
— Испить не хочешь ли?
Не открывая глаз, царевна по подушке головой заметалась.
— Не хочу пить… Боязно мне.
Ухватила тоненькими пальчиками шершавую Орькину, большие испуганные глаза открыла.
— Боюсь я, — шепчет.
— Боишься? Да бояться-то чего? Бояться здесь нечего. Ведь замки да запоры, кругом стража.
— Не людей боюсь, другое страшно… Хожены-брожены, ветрены-водяны мне спать не дают. Баба Феколка гнать их пытала, а они не пошли. Чую, здесь, в опочивальне, в углах притаились…
— Господь с тобой, царевна! А святые-то иконы на что? Да разве нечисть там, где икона, держится? Дай-ка я пелену с образа отдерну.
Неслышно ступая по сукну босыми ногами, прошла Орька к образу в переднем углу покоя и, потянув за шелковый шнурочек, раздернула скрывавшую его шелковую, жемчугом расшитую пелену. Спущенная с расписного потолка на золоченых цепях лампада озарила потемневший от давности лик Богоматери.
— Заснешь, а Богородица на тебя Своими глазами пречистыми глядеть станет. Перекрестись да скажи: «Матерь Божия, прикрой меня, отроковицу Федосью, Своею ризою нетленною». Так меня бабушка говорить учила. Скажи и ты.
Послушно вслед за Орькой повторила Федосьюшка молитвенные слова. На душе ее сразу стало спокойнее, только сон совсем из глаз убежал. Захотелось царевне девочку возле себя придержать и спросила она:
— А тебе по ночам боязно?
Вздернула Орька свой тупой нос, тряхнула головой с всклокоченными волосами. Черными змейками курчавые пряди на тени по стенке метнулись.
— В дому-то боязно? Придумала. Здесь бояться, почитай что, и некого. Домовика, ежели с ним да по-хорошему: ну, когда там молока кринку либо киселя овсяного на ночь оставить, — так его и не слыхать. Ну, а от нечисти всякой, что в жилье пролезть норовит, так для нее, для каждой свой оберег. Всего лучше, ежели вовремя трубу заговорить. Хода тогда разной погани и нету…
Орька повторяет то, что не раз ей самой говорила бабушка, и голос ее сделался похожим на бабушкин, когда та свою внучку на ум наставляла. Царевна с подушек приподнялась. Села. Не отрываясь, глядит она на Орьку большими глазами. А Орьке только начать, да чтоб ее слушали. Речистей ее девчонки во всех Гречулях не было.
— В лесу, вот где страшно-то, — наклонившись к царевне, таинственно зашептала она. — Наша деревня Гречули к самому лесу подошла. Избушка у нас возле опушки, девонька, как есть самая последняя…
Село времени Алексея Михайловича
Забыла Орька, что царевна перед нею — «девонькой» ее назвала и сама того не приметила. Да и какая же царевна эта тощенькая, в белой сорочке девочка! Разве царевны такие бывают? Иная гречулевская девчонка куда больше перед Орькой задавалась. А эта хоть бы что! Простая совсем. Орьку слушает. Что ей ни скажи — всему поверит. Чего бояться надобно, а чего нет — и того не разбирает.
Забыла Орька, что царевна перед нею.
— Неужто и там, возле леса темного, тебе боязно не было? — тихонько спросила Федосьюшка.
— Да кому же в лесу не боязно? — Орька даже руками развела. — Боялась и я, да еще как боялась-то! Особливо ночью да в непогоду. Буря развоется, лес расшумится, заскрипит дерево о дерево… Так дрожкой до самой зари, глаз не смыкаючи, и трясешься вся. Страшен лес человеку крещеному. А у нас нечисть лесная возле дома самого… Леший высокий, черный, мохнатый да страшный такой…
Ухватилась царевна за Орькин рукав тонкими пальцами.
— Полезай ко мне на постель, — просит, а сама дрожит.
Покосилась Орька на лавку с Дарьей Силишной.
А вдруг да проснется! Вдруг Орьку на одеяле горностальном под золотою камкою кызылбашскою увидит? Эх, была не была! На полу ноги давно позастыли, да и на мягком посидеть охота. Перемахнула на высокую постель Орька, потонула в перине. Славно! Никогда еще так мягко она не сиживала. Подхватила Орька коленки обеими руками. Половчее устроилась. С гречулевскими девчонками сказки сказывать так-то она присаживалась.
— Страшнее леса на свете и нет ничего, девонька. По краешку, по опушечке или дорогой наезженной, благословясь, пройти можно, а ступит человек на тропу звериную — и насторожатся лесные. Притаятся, выглядывать станут, а потом, кто ползком, кто летом, кто бегом — всякий по-своему — да за человеком следом. Леший напрямик через гущину ломится, ужи-ужицы, змеи-змеицы, медяницы шипом зашипят, вороны-каркуньи с ветки на ветку перелетают — беду сулят, волки рыскучие, человечий дух почуя, н стаю сбираются…
Испуганное, побледневшее лицо царевны, ночная жуть покоя, озаренного лампадой, — все это возбуждает Орьку. Таинственным шепотом рассказывает она про лес дремучий.
— Как увидит нечисть лесная, что человек в чащу пробраться норовит, станет она его с дороги сбивать. Тропы лесные перепутает, корнями корявыми за ноги захватит, свистом, шипом, ауканьем, гоготаньем оглушит. Ни жив ни мертв с перепуга человек сделается, душа с телом на расставанье запросится…
Остановилась Орька. Царевна уже ничего и спросить не может. Только губами шевелит. Поглядела на нее Орька, выпрямилась, голову откинула и тем же таинственным шепотом, только более раздельно и торжественно продолжала:
— И в ту самую пору смертную чуть приметной искоркой в гущине лесной далеко впереди огонечек сверкнет. Заметит его человек, и разом ему легче станет. Силы у него прибудет, шаг крепче сделается, страх упадет. И увидит он, как ужи-ужицы да все змеи-змеицы по своим норам поползут, как звери рыскучие по своим местам разбегутся, как у лешего ноги все глубже в землю уходить станут.
А огонек, что вдали искоркой блеснул, уже ровным неугасимым светом светится. Вот деревья раздвинулись, поляну опоясали, а на поляне, меж вековых дерев на золотых цепях, с неба спущенных, хрустальчатая, вся в алмазах, лампада качается, голубым светом своим поляну ту заливает. И кем та лампада повешена, кем затеплена — про то не ведомо никому. Сказывают люди старые, богомольные, что с самого неба те лампады по лесам угодниками неведомыми спущены. Для оберега людей от всякой напасти лесной затеплены. Оттого и легче становится человеку, чуть только ему издалека свет лампадный замерцает. А на поляну выйдет да как глянет кругом — и о страхе забудет: стоит поляна вся голубая. Меж стволов черных, высоких тихо хрустальчатая лампада покачивается…
— А ты ту лампаду видела? — царевна спрашивает.
— И, что ты, милая! Да нешто меня бабушка далеко от себя не отпускала. До чащи идти да идти надобно.
— А бабушка твоя видела?
— У бабушки ноги старые. Плохо носили ее, когда ей про лампаду странница одна, старуха древняя, рассказала.
— А странница лампаду видала? — добивается царевна.
— А вот уж не знаю. Сама видела либо кто другой. Не спросили тогда мы ее с бабушкой. Сказывала она, что не всякому к лампаде пройти дано. С сердцем покойным, с мыслями чистыми к ней идти надобно. А в молодости сердце неспокойное мыслями гневными часто в голову стучит. Старого — ноги не носят. Без ножа, без топора, без всего, чем привык человек от лиха оберегаться, идти к той лампаде надобно. Гвоздь при себе — и тот мешает. Только перед тем, кто страх одолеет, из темной гущины хрустальчатая лампада издалека еще звездочкой блеснет. Тогда уж все просто: иди на звездочку к свету лампадному. Только и всего…
— Человека, что до лампады дошел, повидать бы мне, — задумчиво говорит царевна, а сама глядит на золоченую лампаду в переднем углу покоя перед потемневшим ликом.
Длиннеют золотые лучики. От образа древнего через нею горницу потянулись тонкие золотые нити, до постели между четырех точеных столбиков добрались. И вдруг, вместо Орькиного голоса, словно ручеек по песчаному донышку зажурчал. И о чем Орька говорит, того царевна уже не разбирает. Мысли ее в чаще лесной у лампады хрустальчатой, для человечьего оберега затепленной. Мысли тихие, светлые. С ними и заснула царевна.