Царевны — страница 13 из 49


6

С этой ночи так уж и пошло, что Орька каждый день у царевны ночевала.

Разденет мама свою хоженую, с низкими поклонами примут сенные девушки из рук Дарьи Силишны окруты царевнины, унесут боярышни ларец с сережками, с колечками да с цепочками, уляжется на постель между столбиков расписных Федосьюшка.

Тогда приказывает Дарья Силишна Орьку кликнуть. А Орька с войлоком и душегреей давно уже у дверей, когда ее позовут, дожидается. Прошмыгнет к царевниной постели, войлок — на пол, сама на войлок, душегрея сверху — готово. Так, словечком не перемолвившись, друг на дружку не поглядевши, полеживают царевна с Орькой до тех пор, пока все не улягутся.

А как только всхрапнет Дарья Силишна, обе головы, и Федосьюшкина и Орькина, сразу с изголовьиц приподнимутся.

— Заснула мамушка, никак? — шепотом Орька спрашивает.

— Заснула, заснула, — шепотом ей Федосьюшка отвечает. — Скорей полезай ко мне на постель, Орюшка.

Царевна договорить не успеет, а проворная Орька уже у нее на горностальном одеяле сидит.

— Ох и долгонько же нынче что-то сон ее не брал! — косясь в сторону лавки с мамушкой, говорит она.

С этой жалобы Орька всегда начинает. Лежать, притаившись, не шевелясь, для нее всего труднее и скучнее.

— А мне день долгим показался. Ждала все, когда придешь про вчерашнее сказывать, — говорит царевна.

Но Орька плохо помнит про то, что вчера было.

— Нынче меня в поварню посылали… Ну и нагляделась же я там… Такого шипа да треска я отродясь не слыхивала. Печки огнем так и пышат. Люди возле печей, что твои сатаниилы в аду, кто с ножом, кто с вилами, кто с вертелом… На столах и куры, и гуси, и утки, и мясо разное тушеное, и рыба всякая.

— Народу во дворце мало ли. Все приедят. А что останется, по городу с царской милостью боярам да боярыням разошлют, — торопливо говорит царевна. Про поварню ей ни слышать, ни говорить не хочется. — Обещала ты мне, Орюшка, про то, как с бабушкой жила, сказывать.

Орька только рукой махнула.

— И слушать про нас нечего. Не такое наше житье деревенское, чтобы про него тебе сказывать… Бегала я нынче с постельницами на чердаки. Ну и сундуков, ну и укладок, ну и коробьев там! Все рядами, все под замками, все под печатями. Спрашивала я, что там понакладено. Постельницы сказывали: «казна государева».

— Окруты там наши схоронены.

— А мне сказывали, окруты возле Мастерской палаты в скрынях лежат.

— Там одежа носильная, а на чердаках все, что отношено, что в переделку либо на пожалованье идет. Дарить ежели кого захотят — так оттуда вынимают.

Царевна торопится покончить с тем, что ей уже надоело, как давно знакомое, а Орька оторваться от всего, на что за день нагляделась, не в силах.

— Ну и добра же у вас! Нарядиться есть во что. У нас вот с бабушкой всего по две перемены было. Одна в будни, другая в праздник. Сундук и у нас был, да еще какой! Бабушка в нем травы лекарственные да разные снадобья держала.

— Лекарка, видно, бабушка у тебя была? — царевна спрашивает.

— Лекарка не лекарка, а людям помогала и как еще помогала-то! Каждую травку знала бабушка. Летом, бывало, чуть солнышко глянет, разбудит она меня, и пойдем мы с ней по росе за травами да кореньями.

— В лес ходили?

— Известно, по лесу. Наберем чего надобно, — домой вернемся. Бабушка все разберет, пучочками навяжет, сушить развесит. Мази да снадобья целебные она готовить умела. Хворых много к ней приходило.

— Вот бы ее к братцу Иванушке позвать!..

— Хворает у тебя братец? — участливо спрашивает Орька. — Давно захворал?

— С самого рожденья все Иванушке недужится, — запечалившись, отвечает царевна. — Ножками братец все мается. Да и другой братец, Феденька наш, тоже не больно здоров.

— Ишь ты, дело какое! — качает головой Орька. — Хворость, да еще давнюю, простые травы да коренья и не берут. Вот разве под Иванову ночь, на Агриппину купальницу, одолень-травы для братцев твоих собрать. Одолевает трава эта всякое зло, все напасти, всякую болезнь лихую отгоняет. Она же и в пути человеку помогает. Бабушка ее с воском и ладаном варила, потом вощанку делала и вощанку ту в ладанку зашивала. Сказывала, что с ладанкой той дорожному человеку все нипочем. Не страшны ему ни горы высокие, ни леса дремучие, ни озера глубокие, ни реки быстрые. Через все одолень-трава проведет.

— А ты эту траву, где искать, знаешь?

Не сразу на это Орька ответила.

— Без бабушки трудно искать будет. Одолень-трава не всякому в руки дается. Умеючи брать ее надобно… А вот хорошо бы братца твоего в баенке веничком из купальских трав попарить. Из тех трав девушки в Иванову ночь венки себе завивают. Гадают на них.

— Слыхала, что гадают. Сама не гадала.

— А я так гадала. Приходили к бабушке девушки, и я с ними собирала купаленку, ушко медвежье, васильки пахучие, зверобой желтый, мяту, колокольчики, полынь, ноготки — всего восемь трав. Завивали мы их венками, надевали на голову и в ту самую пору, как зажигались костры купальские, пускали венки на реку. Тут каждая свою судьбу и узнавала. Который венок на воде долго держится, та девушка радуется: счастливый для нее год будет, ну а той, у которой венок потонет, — кроме худа, ждать нечего.

— Страшно, поди, так-то судьбу узнавать? Узнаешь про горе, раньше времени закручинишься.

— Закручинишься, может, когда про гаданье потом вспомнится, а Иванова ночь всякую кручину прогонит. Ох и веселая же это, девонька, ночь! Только раз в году такая ночь и бывает. По всем горушкам до самого света горят костры купальские, девушки хороводы водят, песни поют. Ни старому, ни малому той ночью в избе не усидеть. Кто у костра, кто у реки, кто в хороводе, кто в лесу папоротников цвет выглядывает.

— Тот это, что огненным цветом в самую полночь расцветает? Слыхала я про него. Чародейный то цветок: он и клады открывает, и все, чего только человеку пожелается, дает. А тебе тот цветок, Орюшка, увидать привелось?

— Придумала! За папоротником смелые из смелых ходят. Мужик не всякий чародейный ночью в лесную чащу пойдет, а девушка одна и к опушке подойти боится.

Но вдруг Орькино лицо сделалось сразу веселым, и она продолжала:

— А бывает и так, что цветок дается тому, кто о нем и не думал вовсе. Рассказывала мне бабушка, что давно, когда она еще совсем молодая была, жил у нас в Гречулях мужичонка, такой собой неприглядный, хромой, косой да и рябой в придачу. Пропала у этого мужичонки корова: в лесу, должно, заблудилась. Пошел он ее искать под самую Иванову ночь. Ну и заплутался в лесу. Ходил, ходил, притомился. «Эх! — думает. — Кабы я да царем был, не стал бы и и лапти из-за коровенки оттаптывать. У царя коровушек без счета, одной больше, одной меньше — и не заметно. Хорошо царем быть!» Сказал это он, а ему в ту самую пору облетевший папоротников цвет под ногу и попади. К лаптю один махонький лепесточек пристал, и что тут сталось, девонька, что сталось-то!

Ближе друг к другу две головы, одна черноволосая, другая белокурая, придвинулись.

— Вышел из лесу мужичонка — время уж к рассвету подходило — а перед ним город незнамый. Золотые маковки церковные на солнышке восхожем разгорелись. Пошел мужичонка прямо к городу, а ему навстречу во все колокола трезвон. Народ на дорогу из ворот городских так валом и валит. Подошел к мужичонке, и все, от мала до велика, ему с поклонами прямо в ноги. Опомниться он не успел, как подхватили его под руки бояре набольшие, впереди стража, путь расчищая, к городу бросилась, народ позади тронулся. А колокола так и гудят, так и гудят. Пушки так и палят. Привели это мужичонку в город ко дворцу под золотой крышей, с почетом на крыльцо ввели, в горницу на золоченое кресло усадили. Сидит мужичонка, ничего как есть не понимает, глаза вытаращил, оглядывается. А кругом все к нему да с поклонами: «Чего только пожелаешь, царь-государь наш? Слово молви, все, как скажешь, так и будет». Гулом народ гудит. Писцы наготове перья держат, мужичьи слова записывать собираются. А народ одно твердит: «Чего только пожелаешь…» Поглядел мужичонка на свои лапти растоптанные и решил для начала новые пожелать. Рта не успел разинуть, как бояре набольшие разувать его кинулись. В миг единый лапоть с папоротниковым цветом стащили, а как стащили — тут все по-другому пошло. Мужичонку с кресла золоченого долой, да в три шеи, да из горницы, да вниз по лестнице, да вон из города так и проводили. Уж он рад был и босым убежать. Только пятки сверкали. Вот что от папоротникова цвета приключиться может.

Смеются девочки тихим смешком, опасаются, как бы им Дарью Силишну не потревожить.

Рассказы у Орьки, словно орехи из кузова, так и сыплются. Слушает царевна про житье-бытье девочки, случаем из глухой деревушки занесенной во дворец царский. Овражки, лесные полянки, буераки, кочки, пенечки — все это у Орьки любимое. Водит она царевну по лесу темному, и царевна за Орькой идет. Ничего, что там и леший косматый, и русалки злющие, и змеи ползучие, и гаденыши всякие. Поглядеть на дива невиданные царевну тянет. Жутко станет, так она Орьку за руку покрепче ухватит, поближе к ней подвинется. А вспомнится лампада хрустальчатая — и страха как не бывало.

— Я, Орюшка, с той поры, как про Господнюю лампаду узнала, ничего не боюсь, — шепчет царевна. — Знаю, что такое место есть, где всякому страху конец, и все стерпеть могу.

Хотела Орька ответ царевне дать, рот уже раскрыла, да так и осталась. На трех башнях: на Спасской, на Троицкой и на Тайнинской, что по кремлевской стене идут, сразу трое часов отбивать время принялись. Скоро уже месяц, как Орька часовой башенный звон слышит, а привыкнуть к нему все не может. Каждый раз, что бы ни делала, куда бы ни шла, так на месте и застынет — слушает.

Пятый ночной час — первый с заката солнечного считается — на башнях отбило, а на Спасской башне, прежде чем большой колокол в сто пудов бухнул, все тринадцать перечасных колоколов, пудов по пятнадцати каждый, музыкой, звонами подобранной, так и рассыпались.