Самый искусный рисовалыцик-знаменщик из государевой Иконописной палаты узор для пелены наводил. По камке вишневой Пречистая, силами ангельскими окруженная. Кругом тропарь со словами молебными.
Тропарь и лик Богородицы царица своими руками у себя в терему вышила, девушки только дошивают пелену.
Разглядели пелену царевны и подошли к столу, где жемчугом и каменьями по шитью низали. Стали, играючи, к песням прислушиваясь, жемчуг между пальцев пересыпать. А жемчуг по счету из царицыной казны выдают. Жемчуга бурмицкие, что с берегов Персидского залива шлют, и жемчуг кафимский, что из города Кафы идет, с приговорами да наказами боярыня-казначея только тем работницам, что всех надежнее, выдает. Пуще глаза берегут его мастерицы, тревожно следят, как бы беды от царевниных забав не приключилось. Обронят жемчужину — ищи потом. От сердца отлегло, когда царевны крупный жемчуг оставили и за весовой, мелкий принялись, что с реки Варгузы возле Архангельска добывают. За этот «свой» меньше спрашивают.
У стола с жемчугом не столько низанье, сколько песня хорошая задержала царевен.
Заслушались они, как
…во терему сидела Прасковьюшка,
Во высоком сидела Ефимовна,
Она шила шелками в пяличках,
Она шила цветными во новых,
Сама шила, сама приговаривала:
«Ты гори, гори, солнышко,
Ты гори, ясное, красное!
Не скоро закатывайся,
По залесью останавливайся,
А я пялички дошью».
Как ехал мимо того терема суженый,
А ехавши, молвил:
«Бог на помочь, красная девица!
Для кого шьешь, для кого вышиваешь?» —
«Шью, сударь, сердечко золотцем
Для себя и для тебя».
— Присядем, сестрицы, — предложила Евдокеюшка, когда песня смолкла. — На ногах не малое время мы простояли.
Спорить не стали царевны. Повернули к резным креслам, вдоль стены расставленным, но по пути задержались. Марфа Алексеевна углядела в углу небольшой стол, весь заваленный парчовыми, золотыми и шелковыми лоскутами.
— Что шьете? — остановившись, спросила она у девушек, что за ним работали.
— Потешным куклам государыни царевны Натальи Алексеевны наряды шьем.
— А вот там, рядом, Петрушеньке кафтанчик расшивают, — молвила Марфа Алексеевна.
— Ожерельице — это Федорушке.
— Вошвы тоже им, царевнам-малолеткам, — прибавила Софья Алексеевна. — Хорошо, сестрицы, тем, кого матушка родимая на белом свете сиротами не покинула. Правду ли и говорю, девушки?
Громко, на всю светлицу спросила Софьюшка, но ответа никто не дал. Всем не по себе от царевниных слов сделалось. Светличная боярыня, та, что над всей палатой начальствовала, глаза опустила, девушки ниже к работе пригнулись, царевны на шитье глядят, узоров не разбирают.
Все словно ожили, когда Марьюшка про песни напомнила:
— С песнями, девушки, не мешкайте. Мы сядем, а вы пойте.
Первую, что им на ум пришла, девушки, долго не сговариваясь, запели:
Душенька Прасковьюшка,
Кована твоя косынька!
Хотят косу расковати,
Лукина коня подковати.
Конь Лукин резов
Везет Прасковьюшку
К Божьему суду,
К золотому венцу.
Перестали шить девушки. Все до одной поют. Из палаты рядом, где белье работают, мастерицы к дверям подошли — слушают. Царевны на резных креслах с высокими спинками не шелохнутся. Заслушались. Всю девичью жизнь, словно кусок узорчатой камки, песня раскатывает. Счастье, с печалью сочетавшись, вековечные узоры на камке той вышивает. Радости ли, горя ли — чего больше в узорах затейных — жизнь потом сама разберет. А пока Прасковья-Чернавушка, песнями овеянная, одно только счастье чует. Всем, кто глядит на нее, завидно становится.
Словно уразумев это, сама обручница уже другую песню заводит:
Ой вы, девушки-голубушки,
Вы подружки мои красные,
Не пойте весело и радостно,
Запойте пожалостливее, поунывнее.
Уж как хотят ли увезти меня
Чужие люди незнакомые
К чужому отцу-матери,
Не спать, не дремать,
Без слез горько плакати,
Без думы крепко думати,
Без скуки скучати,
Без горя горевати.
А девушки ей в ответ хором:
Ты не плачь, не плачь.
Не плачь, душа Ефимовна,
Не плачь, свет Прасковьюшка!
Не чужой гость идет, не чужой,
Не чужой, идет твой суженый,
Идет к тебе твой ряженый.
За окошками слюдяными уже смеркается, гаснет без света золото и серебро на шитье. Каменья, искорки, дробинки уже не блестят. Светличная боярыня на столы поглядывает. Давно пора все разложенное по ларцам убирать, а царевны с кресел своих не поднимаются.
— К вечернему кушанью поспешить надобно, — решается, наконец, напомнить Евдокее Алексеевне кравчая боярыня. Знает она, что царевна покушать охотница.
— Пора домой, сестрицы!
— На расставанье еще одну песню последнюю, — запросила Катеринушка.
— Еще песню! — подхватили и другие царевны.
— «Стучит-гремит по улице» еще разок, девушки, спойте. Всех песен звончее песня эта у вас.
Еще раз спели песню девушки и замолкли.
Хрустнула пальцами Софьюшка, когда они кончили. Печально и строго лицо ее сделалось. Первой с кресла высокого она поднялась.
— За песни благодарствуйте, красные девицы, — сказала. И все пять сестер повторили за нею ее слова. Потом, молча, одна за другой, вышли они из светлицы и по ходам-переходам, спускаясь и поднимаясь по узким витым лесенкам, пошли каждая к своему терему.
Веселые песни звучали у них в ушах, но тоскливо на сердце было. Все, как одна, они знали, что «стуча, гремя по улице, с каменьями и жемчугом» не примчится суженый с их высоким царевниным теремам.
10
Ранняя осень Москву захватила.
Намесили дожди непролазной грязи по улицам. На площадях пешие чуть до самого пояса не проваливаются, у конных лошади среди дороги останавливаются. Боярам, особенно тем, что подальше живут, тяжело по утрам до Кремля добираться. Кто помоложе и на коне приезжает, тому еще с полгоря, а те, кто погрузнее да постарше, в колымагах своих расписных часами среди улиц простаивают. Ждут, пока челядь загрузнувшие колеса из грязи вытащит. Сердятся бояре, из себя выходят: опоздать к царскому выходу из постельной никому не хочется, да и любит Алексей Михайлович, чтобы бояре ему до обедни челом били. С ними вместе он и в церковь в девятом часу шествует.
Из-за грязи раньше обычного бояре со сна поднимаются. Из дома загодя выезжают. А загрузнут колеса — не только к выходу опоздают, не только обедню пропустят, а и к «сидению», когда государь доклады и челобитные слушает, не попадут. Едва успеет запоздавший боярин во дворце отдышаться, глядишь — время к полудню подошло. Обедать пора. Домой боярин торопится. К вечерням — опять во дворец поспешает. А тут уж и сумерки. Назад едет боярин, не чает и к вечернему кушанью домой попасть.
Отягчила осенняя грязь житье боярское.
Московская улица в XVII столетии
Боярыни, те только по крайности во дворец едут. Дела, челобитные до зимы откладывают. Жалеют колымаг золоченых, шелками внутри обитых. Колеса, серебром окованные, поломать боятся. Выездных лошадей в большом уборе, в цепях гремячих, в перьях, в звериных хвостах, под попонами бархатными, берегут.
Больших приездов даже у царицы убавилось, а у царевен и совсем тихо. Монахини из пригородных монастырей — и те санного пути дожидаются. Приездов нет, а в теремных подклетях народа прибавилось. Нищие, странницы, нищие, калеки всякие, что по церквам да монастырям ближним и дальним, пока погода держалась, бродили — на зимовку во дворец потянулись.
В комнатных садах больших и малых все к зиме приготовлено. Царьградский орех, кусты сереборинника, гряды и кустарники рогожами и войлоком закутали. Клетки с канарейками, соловьями, попугаями и перепелками по теремам разнесли. На двери садовые входные большие висячие замки понавесили.
Некуда царевнам для прохлады пройтись. А в покоях душнее, чем летом. Жарко натапливают истопники сухими дровами перелетовыми печи изразчатые. От ветра и стужи на окнах и на дверях шелковые занавеси, на хлопке стеганные, повесили. На подоконниках теплые наоконники положили, вторые рамы сукном и войлоком окаймили. Через две слюды, в цветах и травах разметных, свет в покои едва пробивается.
Скука, словно паутина серая, света боится, сумерки любит. Ткет она по углам свои нити серые, с одного конца покоя на другой их перекидывает, мутью все заволакивает.
Скучают царевны. Чаще прежнего теперь они друг к дружке захаживают, к теткам наведываются.
У старшей, Ирины Михайловны, богомолицы верховые, старухи старые, из покоев не выходят. Любит царевна про божественное послушать.
Нынче Ненила-странница во дворец зимовать пришла. Год целый старая по монастырям богомольем ходила. В Соловки лесами дремучими через озера глубокие, через реки порожистые, а потом на поморских судах морем пробралась. Святым мощам в Киеве поклониться сподобилась. Ветром иссушенная, солнцем испеченная, в Москву воротилась Ненилушка. Здесь ее давно поджидали. Ирина Михайловна не раз про старуху спрашивала. Как только странница объявилась, в тот же день царевна к себе в терем ее позвала, а сестрам и племянницам к себе в гости приходить наказала.
«Со скуки, куда деваться, не знают. Пускай Ненилу послушают, — так рассудила Ирина Михайловна. — Речиста странница, да и видеть ей много чего привелось, а чего и не доглядела сама — у других выспросила».
Так думала царевна, прохаживаясь по своей опочивальне в ожидании часа, назначенного для сбора гостей. Любила Ирина Михайловна со своими мыслями с одного конца покоя на другой походить. А нынче о самом заветном ей думается.
Давно тянет царевну в святом граде Иерусалиме побывать. Слыхала Ирина Михайловна про Мономахову внучку Предиславу, дочь князя Полоцкого. Приняв монашество, с именем Евфросинии, не побоялась княжна пути далекого и опасного. В Иерусалим ездила.