— Ох, что и говорить, страшное ноне житье у вас во дворце пошло.
Орька уже поверх парчового одеяла сидит. Обида на Федосьюшку у нее сразу прошла.
— Может, и сама бы я так-то вскипела, скажи мне кто про сестру родную, да ежели бы она у меня, примерно, была, — говорит она Федосьюшке. — С подружками деревенскими то ли еще у нас бывало. Горяча я. Чуть что — долго не думала: прямо в волосья обидчице… Всех заступниц кого куда размечу. Оттаскаю кого надобно, а сама наутек, поминай как звали!
— А одна как останешься, заскучаешь, поди? — перебила Орьку Федосьюшка.
— Посижу-посижу, соскучиться не поспею — звать бегут, — с гордостью сказала Орька.
— Хвастунья ты, как погляжу, — подсмеялась царевна.
А Орька ей:
— Хвастунья? Хороводница, песенница я. Вот и зовут. — И, обхватив обеими руками колени, как всегда, когда собиралась рассказать что-нибудь уж очень занятное, Орька, словно на ковре-самолете, из царского терема в Гречули перемахнула.
— Там у нас, у красных девушек на возрасте, свои хороводы, а у девчонок свое все. Красные девушки на одном конце улицы соберутся, мы — на другом. Они на горушке, мы под горушкой. Старые люди красных девушек послушают — к нам придут, а по домам расходятся, так промежду себя говорят: «Хорошо девчонки песни поют. Красным девушкам их хороводница да песенница не уступит». А хороводница да песенница кто такая, смекаешь? Ну вот и зовут сиротинку Орьку. Даром, что я чурышки отрубышек, сиротинка горькая.
Смеется довольным смешком Орька, улыбается ей в ответ Федосьюшка.
— Недолго и до весны теперь. Где у вас тут красные девушки да ребятишки малые весну окликают? — спрашивает Орька.
Но про окликанье весеннее Федосьюшка ничего сказать не может. По сеням у них сенные девушки всякие песни по весне поют, перебирает их царевна, а Орька про всякую одно повторяет:
— Не та! На горушку, чтобы кругом все было видно, с окличкой весенней идут. Ребятишки на крыши взбираются. Ох и любо же тогда песни петь! Местами, словно облачки с небушка оброненные, снежные пласточки белеются. Холодком с низины тянет, а на горушке от солнышка тепло-тепло. Над головою птица заморская, с дальних морей принесенная…
26
После Орькиных ночных рассказов еще серее показался пасмурный день, наутро в терем заглянувший. Весна из далеких стран, из-за темных морей в путь на север тронулась. Почуяла зима, что несдобровать ей — понахмурилась.
В Кремлевском дворце, высокой белой стеной огороженном, людям, что печалились, от серого дня бессолнечного еще печальнее стало.
Тоскует Наталья Кирилловна в своем терему вдовьем.
— Все мое прошло, миновалось, — отвечает она на все уговоры.
Как кукушечка во темном бору,
Как горюша во сыром бору,
Так и я, многокручинная.
Слезами зальется. Сквозь слезы печали свои перебирает.
— О детушках сиротных сердце мое ноет-болит. Остались они без заступников. Сергеич далеко. Братьев услали… За них, а особливо за Сергеича, опасаюсь. Старик ведь он. Старому телу всякое новоселье в тягость, а тут еще и путь долгий, тяжелый. Выдержит ли его Сергеич. А если и доедет, то каково ему в Верхотурье-то жить будет. Из дома, богатством изукрашенного, век доживать где привелось!..
— Вот погоди, государыня царица, недолго уже царю в постели лежать. С каждым днем все легче да легче ему становится… Вот поправится, тебя спроведать придет…
— Придет ли? — с опасливым недоверием спросила Наталья Кирилловна.
— Крестный ведь царевичу Петру царь-то. Крестника и братца родного как не повидать ему? Да и люб всегда новому царю сыночек твой был, — убеждает мать Наталью Кирилловну.
Смолкла царица. Утешенная ли матерью — сказать трудно, но больше не жалуется. Вся ее надежда теперь только на одного Федора Алексеевича. Надежда слабая чуть теплится в сердце печальном.
— Боярынь приезжих от себя не отваживай, — продолжает наставлять мать. — Нынче я как ко дворцу подъехала, много колымаг у ворот стояло, а приезжих что-то у тебя не видать.
— У царевен их много. Падчерицы в силу вошли. Да и Бог с ними, с приезжими. Мне бы только детушки мои сиротные целы были.
Тихо в покоях Натальи Кирилловны. Словно пустое русло от большой реки, вдруг куда-то ушедшей, терем ее вдовий. Место, по которому еще так недавно сильные воды катились, как и было стоит, а воды уже нет. Но река жизни воды своей не теряет. Из одного места уйдет — в другом скажется. У царевен-затворниц жизнь, словно воды ручейковые весенние, отовсюду пробирается. По всем ходам-переходам, сеням, сенцам, боковушкам — везде люди, словно мошкара, когда на нее теплом пахнет, так и толкутся.
— Ледников, погребов да кладовых хоть и не замыкай, — жалуется забегавшийся ключник. — Давно ли в терема всякой снеди отпущено — опять спрашивают.
— Меду жбан государыне царевне Анне Михайловне отпустите!
— Квасу ягодного государыне царевне Татьяне Михайловне!
— Калачиков пшеничных для государыни царевны Евдокии Алексеевны!
— Государыне Марфе Алексеевне пирогов пряженых! — выкликивает на все голоса челядь, столпившаяся на сытном дворе.
— Нету у меня пирогов пряженых! Подовые ноне ставлены, — с отчаянием кричит хлебник. — Что и печь ноне, не знаешь, чего спросят, не ведаешь. Ох, дом бесхозяйский, — уже тише прибавляет он.
— Постной снеди в терема государынь царевен бо́льших отпустите, — налетела на ключника запыхавшаяся посланная.
— А утром для кого ты же постного спрашивала?
— Тоже монахиням подавали. Других гостей государыня Ирина Михайловна не приваживает и сестрам принимать не велит. А из монастырей кто за чем — все с челобитными к царевнам большим так и едут, так и едут.
— Ноне в теремах и гостей! У всякой царевны свои гости. У царевен ме́ньших — все боярыни.
Дожидаться у погребов и кладовых иной раз подолгу приходится. Дожидаясь, челядь о чем громко, о чем шепотом — обо всем между собой пер молвится.
— Девичий терем ноне в силу большую вошел.
— Царевна Софья у брата в советчицах.
— Она, некто, как она, всем делам заводчица. Она и Матвеева в Верхотурье угнала, и братьев царицы в Рязань услала.
— Известно — Милославским с Нарышкиными не ужиться. Кто-нибудь в сторону да отойти должен.
— Должен-то должен, только не дело, что девица, хотя бы и царевна, всем верховодит…
— А ты, друже, помалкивай! За слова твои неладные как бы тебя батожьем не угостили.
— Да я что? Люди так говорили, а я слушал.
— Истопник намедни сказывал, будто он царевну с откровенною головою опять в сенях повстречал.
— Сказывают, и перед боярами, которые ежели к царю в опочивальню придут, государыня Софья Алексеевна не хоронится.
— Дела ноне пошли!
— А царевна Ирина Михайловна, из всех старшая, чего глядит?
— Так и послушалась ее Софья Алексеевна!
— А царицу ноне ни о чем, как есть, царевны не спрашивают.
— К царице ни одна ни ногой. Да ей что! Кроме горя своего, ничего она не видит.
— Одна, без советчика, без заступы, горькая, осталась…
— Поговори, поговори… Застенок-то под боком. Самому и ходить не надобно, под руки поведут.
— Эй вы! Боярыня-кравчая гневается. Кто тут от царевен бо́льших, кто от ме́ньших? — кричит на весь двор с крыльца стольник. — Чего разгалделись?
Смолкли все. Слышно только, как постукивают медные ковши да побрякивают ключи на связках. С озабоченными лицами торопливо пробегают мимо стольника челядинцы с полными блюдами. Проносят кувшины, жбаны.
Словно улей, весной пробужденный, гудит царский терем девичий. В сенях теремных кого только нет! Здесь и монахини, и боярыни приезжие, и свои, верховые, боярышни, девушки сенные, шутихи, арапки, карлихи позади всех. Стоят, у стенок прижатые. Пытали они смехотворные штуки выкидывать — никто и не глядит, не слушает никто. Не до потешников ноне.
— С челобитьем к которой царевне идти, ума не приложу, — волнуется одна из приезжих боярынь.
— Шестеро царевен ме́ньших да три бо́льших. Любую выбирай, — советует ей соседка.
— А ты к которой?
— К Марфе Алексеевне пойду. В силе она, с Софьей Алексеевной дружит царевна.
— И мне к ней не пойти ли?
— Придумала! К Марфе Алексеевне пробраться — по дороге накланяешься. К ней все бросились. У Евдокеи Алексеевны удачи попытай.
— А милостива ли царевна?
— Все они милостивы. На радостях, что сами в силу вошли — всем все обещают.
— Боярыня Троекурова, тебе государыня царевна Евдокея Алексеевна, к твоему молению снисходя, пред очи свои государские предстать повелела, — на все сени выкликнула верховая боярыня.
Сгибаясь под тяжестью большого наряда, челобитье перед собою выставив, заторопилась к уже распахнутым дверям Троекурова. Навстречу ей, из тех же дверей, отпущенная царевной, боярыня выплыла.
— На челобитье-то что тебе сказано?
— Сделают либо нет по прошению?
— Что царевна-то обещала?
Окружили боярыни со всех сторон челобитчицу. Кому и что отвечать, не знает она.
— Челобитье про что подавала?
Забыла оторопевшая от приема и оглушенная расспросами боярыня наказы мужнины: «Про то, что в челобитье сказано, до времени никому словечком не обмолвись».
Забыла и бухнула:
— За мужа просила. В Лаишев-город на воеводство больно охота ему.
— Что ты? Что ты? — не своим голосом закричала на нее все время молчавшая боярыня. — Да в Лаишеве у меня племянник родной на воеводстве сидит!
Перепугалась челобитчица. Видит, сболтнула лишнее. Поправиться захотела:
— Оговорилась я. В Калугу просила.
— В Калугу! Калуга вчера царевной Марфой Алексеевной мужу моему обещана!..
— Обещана? Ну уж нет, не поверю! — налетела на спорщиц еще боярыня. — В Калуге у меня брат родной крепко сидит.
— Придумала тоже! Ловко! — раздались кругом негодующие возгласы. — На живых людей садиться…
— У нас тоже заступа есть!
— Да я царевне такого про тебя наскажу…