Царевны — страница 47 из 49

Снова проход из запон бархата золотного.

Холод безлюдной церкви, еще молящимися не согретой. Лампады и свечи, мрака не осилившие. Склоняются перед царевнами до земли черные куколи. В два ряда выстроились монахини, пропуская царевен в их шубках парчовых.

Волны ладана душистого государские царевнины места под башенками с золочеными орлами окутывают.

Монастырь еще благочестивою княгинею Евдокиею, супругою Дмитрия Донского, основан. Она поставила на Москве рядом с палатами княжескими «церковь каменну, зело чудну и украсила ю сосуды золотыми и серебряными». Так о ней в летописи записано.

Из этой церкви, когда княгиня приняла пострижение, и возник монастырь. И сделался он всех княгинь, а потом всех цариц и царевен усыпальницей.

Каждый раз, когда Софья в монастырь попадает, от гробниц царевниных на нее печалью повеет.

Сколько их! Для чего и рождались?

В теремах замурованные, того дня, когда их на вечный покой здесь же, со дворцом рядом, в монастырь отнесут, ждали.

Федосьюшка плачет. Катеринушка с Марьюшкой ширинкой глаза вытирают. Все усердно молятся. Все, кроме Софьи. Ей молиться мысли мешают, в голове так и стучат.

С той поры как внезапная кончина отца и болезнь государя братца ее у власти поставила, вся она, словно орлица перед полетом, встрепенулась. Глядит Софья на молящихся сестер, а сама думает:

«Все дороги, по каким люди ходят, для царевен золотыми и чугунными решетками позаставлены, на дверях их замки железные. Только раз единый для выхода последнего растворяются для вас все двери, все решетки отодвигаются: на пострижение в монастырь, либо туда же, в гробницу. А теперь все по-другому станет. Многое сделать теперь я могу».

Склонила царевна голову перед кадилом дымящимся, подняла ее, но ладан душистый мыслей ее не развеял. Все те же они у нее.

«Я царевен из терема выведу. Пускай и они жизни порадуются. Запоры вековечные я сокрушу. Сокрушу, а силы еще у меня останется. Царю советчицей в его делах государских не хуже боярина думного буду».

Дороги золотые из окошек высоких солнце по церкви построило, позолотило туман из ладана.

Отошло моление панихидное. Колышет весенний ветер запоны бархатные, развевает тафту, на лицо спущенную. Звенит капель, ручейки под ногами поют. Талым снегом от земли пахнет.

— Небо-то, небо синее-синее! — заглушая и капель и ручейки, звонко вскрикивает Марьюшка.

Остановились сразу все царевны. Голову закинув, развевающуюся тафту у подбородка пальцами прихватили, на небо далекое, жмурясь от солнца, уставились. А мамушки им:

— Торопиться надобно. Давно пора боярам ворота отпирать. Государю в собор Архангельский время идти.

Загромыхали колеса. Повернула расписная колымага назад к теремному крыльцу.



Жемчужное ожерелье


Венец, телогрея



Царица шествует в церковь. На ней убрус с волосником, или ошивкой, ожерелье жемчужное, ожерелье бобровое, шубка золотная накладная, в руках жезл и ширинка. Сенная боярышня несет над царицей солнечник, или зонт


Ширинка

Женские одежды XVII века


— Так со двора и не ушла бы, — вздохнула Катеринушка.

— Солнышко-то какое!

— Весна красная прикатила.

— Поглядеть бы еще, — обернулась к выходным дверям Марьюшка и увидела, как они захлопнулись, тяжелые.

Солнышко, капель, ручейки, свежий воздух, талым снегом пропитанный, все за дверями осталось. Перед царевнами снова, как и всегда, лесенки частоуступчатые, давно ими исхоженные, сени надоевшие, сенцы, ходы-переходы узкие. Низкосводчатые покои с оконцами в рамах двойных. Слюда в них мутью позадернута. Воздух, за зиму застоявшийся, после свежего весеннего — еще тяжелее, чем есть, кажется.

— Скорей бы войлок с окошек убрать! Стеганые занавески снимите! Тепло пришло!

Девичьи голоса звонкой капелью в покоях рассыпались. Словно ручейки весенние, засуетились Катеринушка с Марьюшкой.

— К обедне собираться время вам, государыни царевны, — напоминают мамушки.

— До обедни мы еще в Грановитой побываем, — отвечают царевны. — Поглядим из окошек, как братец в собор пойдет. Первый государский у него это выход.

Горят на солнце кафтаны бояр золотные, сверкают каменья на оплечьях, на шапке Мономаховой молодого царя Федора Алексеевича. Под колокольный благовест медленно и торжественно идет он, опираясь на посох царский, отцу его послуживший. Бледно лицо его, не тверды шаги еще слабых ног. Хорошо, что бояре с двух сторон его крепко под руки держат. Одному бы ему, в тяжелом наряде государском, до собора не дойти.


Царь Федор Алексеевич


«Вот и поправился. Выходила я его, — думает Софья, провожая глазами удаляющегося брата, и вдруг вся холодеет от мысли, словно молния, внезапно сверкнувшей: — А что, если теперь его, телом окрепшего, а духом по-прежнему слабого, другие, а не я воле своей подчинят? Сказывали, после обедни царь к мачехе пройти собирался…»

Вся застыла Софья от ужаса.

Жить заточенницей она, волю почуявшая, уже больше не может. Нет такой силы, чтобы в терем ее опять запереть. Свободы, власти хочет она. На все пойдет, ни перед чем не остановится, если у нее то, чего она нежданно добилась, вдруг вырывать станут.

Мачеха?.. Да разве она не сильнее ее! Не только мачехи, всех во дворце Софья сильнее. Ровни ей нету.

А вдруг да поверит брат Наталье Кирилловне? На сторону ее станет? Тогда что?

Но Федор Алексеевич от обедни так утомился, что прямо из собора, как собирался, к мачехе не попал, а потом, позднее, с ним и Софья к Наталье Кирилловне прошла.

И сидел молодой царь между мачехой и сестрой, как связанный. Женщины одна на другую с затаенной ненавистью поглядывали. Наталья Кирилловна о том, что пасынку с глазу на глаз сказать собиралась, при зачинщице всего зла речь заводить не хотела, а про другое, постороннее, разговор плохо вязался. Царевич Петр тоже волчонком на сестру поглядывал.

Не засиделся молодой царь у мачехи. Ссылаясь на слабость после недавней болезни, поднялся с места, попрощался и вместе с Софьей к себе пошел.

— Злится мачеха, что Нарышкины нас, Милославских, не одолели, — говорила брату царевна. — Не ходи в терема царицыны без меня, братец любимый. Боюсь я за тебя.

И Федор Алексеевич с сестрой не спорил.


30

Страстная подходит.

Пасха поздняя на конец апреля в этом году выпала. Снег давно сошел, земля подсыхала.

Во дворце все зимние рамы к празднику выставили, слюду на окнах промыли. Стало светлее и веселее. Верховой сад под окошками царевен уже по-весеннему нарядили. Сено, рогожи, войлок с кустов и деревьев сняли. С мостов новой черной земли в грядки навезли, свежим тесом их вокруг обвели, жерди на столбах возле кустовых растений заново краской покрасили. На столбы клетки с птицами понавесили.

Ходит-гуляет в воскресенье Вербное по своему садочку, еще не зеленому, между грядок, пока пустых, царевна Федосьюшка.

Нынче она, как глаза открыла, саночки, красным бархатом обитые, с вербой, цветами бумажными и сластями убранной, возле постели у себя увидала.

Весело проснулась Федосьюшка. Перед обедом в Грановитую вместе с тетками и сестрицами на царский выход глядеть ходила. День красный, тихий да солнечный выдался. Пахнет в садочке сырой землей, свежим тесом пахнет, а больше всего краской от столбиков подновленных. Сзади царевны Орька, словно нехотя, переступает. К весне сильно выросла она, а похудела и того больше. Царевне она чем-то журавля из сада в Измайлове напоминает. Ручной он был, за людьми ходил, но все, словно нехотя, а летать совсем не мог, потому что ему постоянно крылья подрезали.

Любо Федосьюшке все, что кругом нее: и грядки, и кусточки еще голые, и лукошко с землею в уголышке припрятанное. В нем что-то посеяно. Зеленые, чуть заметные всходы, приглядевшись, царевна увидала.

— Орюшка, цветочки здесь какие посажены? Не ведаешь ли? Я разобрать не могу.

Наклонилась над лукошком царевна. Ответа заждавшись, назад обернулась:

— Цветики здесь какие, погляди!

Нехотя глаза от окошка отвела Орька, взглядом невидящим, куда ей царевна показывала, глянула.

— Не знаю какие, у нас таких нету, — едва разжимая губы, молвила.

Не любо Орьке все, что она кругом себя видит. Прежде, когда ей что-нибудь в ее новом житье не по душе приходилось, она охотно про хорошее, свое деревенское, вспоминала.

Федосьюшка любила послушать, как девочка ей про лесное да про полевое сказывала. Скучно царевне с той поры, как примолкла Орька.

— Неможется, что ли, тебе?

— Нет, ничего, Бог милует.

— Что же ты невеселая ходишь?

Молчит Орька. Насупилась. Тоскливо от лица ее унылого, недовольного.

— Хочешь, песню тебе, царевна, спою?

Обрадовалась Федосьюшка:

— Спой, Орюшка! Спой, милая! Да только потише пой. Неравно мамушка из покоя услышит. Постом она петь не велит, — опасливо косясь на оконце, прибавила царевна.

Прислонилась девочка спиной к стене, «ландшафтным письмом» расписанной, руки сложила и затянула слова, давно из сердца печального просившиеся:

Во саду все не по-старому,

Во саду все не по-прежнему.

Раздробленный мой зеленый сад

Во кручинушке стоит,

Во слезах стоят все кустики,

От досадушки почернела бела лавочка,

Припечалилася бела занавесочка.

Замолчала Орька. Лицо еще тоскливее от песни печальной сделалось. Слезами глаза заволокло. Поплакать бы ей. Да, видно, одной песни не хватает, чтобы тоску, днями накопленную, слезами излить. Не спрашиваясь царевну, она другую завела:

Как станут цветики расцветать,

Стану я кукушечку пеструю пытать,

Ты скажи, кукушечка,

Прокукуй весной,

Где, в какой сторонушке