Вряд ли…
Июль 1605 года, Выксунский монастырь – село Тайницкое под Москвой
Чудилось, она впервые встретилась с летом. Чудилось, все четырнадцать миновавших июлей были затянуты черным мрачным флером, напоминавшим тот монашеский плат, которым была покрыта жизнь инокини Марфы. А нынче что-то случилось… Чудо, истинное чудо!
По дороге мчала великолепная карета, запряженная шестеркой коней. И женщина, одетая в монашеское платье из дорогого тонкого сукна, не могла оторваться от окна, потому что не могла отделаться от мысли: всю эту поющую, звенящую, шелестящую листьями, цветущую, зеленеющую красоту нарочно выставили обочь дороги – для нее, для услаждения ее взора, слуха и обоняния. И все это сделал он – тот, кто прислал за ней великолепную карету, чтобы увезти, наконец-то увезти из постылой выксунской глуши. Тот, кто велел сопровождать ее почтительному, молодому, красивому всаднику по имени князь Михаил Скопин-Шуйский. Тот, в угождение кому готовят ей ночлег в лучших домах попутных городов, не знают, куда посадить, чем угостить. Он – государь. Царь Димитрий Иванович. Сын…
Выходило, что правду ответила инокиня Марфа тогда, зимой, Борису Годунову и жене его, которые с пеной у рта выспрашивали: жив ли твой сын, царевич Димитрий? «Может, и жив», – сказала она тогда, и вот теперь ее везут к нему…
Сон это? Наваждение? Мыслимо ли, чтобы он все-таки выжил тогда?
С той минуты, как провозгласили с амвона анафему расстриге Отрепьеву, Марфа не знала покоя. Ныло оскорбленное сердце: как посмел какой-то нечестивый поп назваться именем ее сына? А потом вокруг начало твориться что-то непонятное. И мать-игуменья, и монахини, и сторожа, и заезжие священники – все вдруг резко изменились к опальной инокине. Прощения просили за прошлые грубости, за неочестливое [45] отношение, заискивали перед испуганной такими переменами женщиной… От них и узнала Марфа, что уже совсем близко подступил к Москве тот человек, который называет себя ее сыном, а у Бориса теперь совсем не осталось верных слуг.
А потом пришла весть, что Господь, пусть и с немалым опозданием, внял мольбам страдалицы Марьи Нагой и поразил царя Бориса страшной смертью. Не перенес Годунов неминуемого поражения, которое надвигалось на него с каждым днем! Поговаривали, Борис сам умертвил себя – из страха перед неминуемой расплатой. И ощутила Марфа такую благодарность к человеку, который назывался теперь царем Димитрием, что из одного этого чувства готова была теперь признать его истинным царевичем.
Ох, как ожили в душе воспоминания… Совсем недолго чувствовала она себя матерью возможного государя – до того рокового майского дня в Угличе. Пусть убогим было их с маленьким царевичем существование, но все-таки Марью именовали царицей, относились к ней с почтением, взирали подобострастно. Эти картины невинного счастья являлись ей потом в снах, тревожили и мучили недостижимой мечтой об их возвращении. И вот вдруг оказалось, что несбыточные мечты вполне готовы сделаться явью. Для этого нужно только одно – красивый, лукавый и непреклонный князь Скопин-Шуйский намекнул, нет, прямо высказал: нужно инокине Марфе признать неведомого человека своим сыном Димитрием.
Солгать принародно…
Нет, почему – солгать? А вдруг это правда? Вдруг свершилось то чудо, о котором ей столько раз неумолчно твердил брат Афанасий, состоявший в тайной переписке с Богданом Бельским? Слабым своим женским разумением она не знала, верить, не верить… А что оставалось делать, как не склониться пред судьбой, которая сначала даровала ей сына, а после отняла?
Отняла, чтобы вернуть! Вернуть и сына, и почести всенародные, и привольную жизнь. Мягкую постель, сладкий кус… Распрямить согбенные плечи, заставить вновь заблестеть угасший было взор и смягчить в улыбке скорбные уста…
С каждым днем, с каждым часом пути приближалась Москва. Приближалась встреча с сыном… о Господи! Она и сама скоро поверит, что неведомый царь – истинно ее сын!
Миновали Троице-Сергиеву лавру, куда возили когда-то на богомолье молоденькую царицу Марью Нагую.
…А теперь навстречу ей идет целое шествие – монахи во главе с архимандритом…
«Государыня-матушка… – доносится со всех сторон. – Государыня-матушка!»
Переночевали в Троице. Кругом только и говорили, что о чудесном спасении царевича. Марфа слушала это как дивную сказку: Бог навел в тот день слепоту на ее очи, помутил разум, хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а царевича спасли, спрятали верные люди…
Так вот, значит, как оно было? Может, и правда – так?
Впереди замаячило село Тайницкое. Теперь до Москвы уже рукой подать. А что это народу столько на дороге? Ишь, как рясно унизаны обочины людьми! Почему все кричат, руками машут? Неужто и здесь встречают инокиню Марфу? А это что за всадники приближаются? Ах, как одеты, каменья-то как жар горят! Никогда не видела инокиня Марфа такого роскошного платья… но царица Марья видела. Так одевались только при царском дворе.
Неужели?..
– Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, Господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! – зашептала она исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.
– Буди здрав государь-батюшка, многая лета царю Димитрию Ивановичу! – зазвенели голоса.
Марфа задрожала так, что выронила из рук четки.
Он! Он здесь!
Карета остановилась. Князь Скопин-Шуйский распахнул дверцу, выдвинул подножку, склонился в поясном поклоне.
Не выдержав нетерпения, инокиня бросилась вон из кареты – и оказалась в объятиях невысокого юноши, чья одежда была так и залита драгоценными каменьями.
– Матушка! – вскричал он, задыхаясь. – Родненькая моя матушка!
Марфа смотрела на него, но ничего не видела от нахлынувших слез. Вцепилась в его руки, уткнулась в жесткое от множества драгоценностей ожерелье, не чувствуя, как камни царапают лицо. Дала волю слезам, которые копились все эти четырнадцать мучительных лет.
Вдыхала незнакомый запах, казавшийся ей родным…
– Она его признала! Мать признала сына! Он, это истинно он! Будь здрав, Богом хранимый государь! – неслись со всех сторон умильные крики.
Марфа кое-как разлепила склеенные слезами ресницы, разомкнула стиснутые рыданием губы:
– Митенька, ох, душа моя, радость… Ты, это ты, дитя ненаглядное! О Господи!..
И снова припала к его груди.
Март 1605 года, Путивль, ставка царевича Димитрия
А Варлаам все же оказался предателем…
Димитрий хмуро смотрел в туманную даль, простиравшуюся за крепостной стеной. Оттуда, с востока, со стороны Москвы, чуть не каждый день шли к нему охотники служить законному царевичу. Многолюдная разномастная армия (польские жолнеры [46], казаки, русские стрельцы), стоявшая здесь, привлекала торговцев – в некогда тихом Путивле заиграла-закипела обширная ярмарка. Теперь, поскольку здесь разместилась государева ставка, Путивль сделался подобием маленькой столицы. И все-таки это был военный лагерь: каждый день опасались прорыва Борисовых войск, нападения, измены. На стенах стояли заряженные пушки: и день и ночь пушкари по очереди стерегли орудия, держа наготове фитили. По околице день и ночь ездили вооруженные отряды для надзора. И все-таки слишком много случайного, неведомо какого люда прибредало в Путивль и оседало здесь на жительство либо напрашивалось на службу. Каждому ведь в душу не влезешь. Небось есть и среди тех, кто совсем рядом к царевичу, такие же, как те три монаха, которых Годунов послал отравить его и которых схватили две недели назад.
Да, видно, совсем плохо идут дела у Бориса, если он отыскал таких безмозглых дураков для столь важного дела! Новые Борисовы подсылы, вместо того чтобы прикинуться смиренцами, вкрасться к царевичу в доверие (а доверчив он был необычайно и весьма мало пекся о своей безопасности), а потом втихаря прикончить его, – вместо всего этого они начали мутить народ против Димитрия.
Привезли с собой грамоту от патриарха Иова, в которой повторялось то же, что сказал предатель Варлаам в своем «Извете»: он-де не настоящий царевич, а беглый монах-чернокнижник, колдовством обольщает людей и привлекает на свою сторону, бесовским обольщением заставляет поверить, будто он царевич Димитрий, а настоящий Димитрий давно лежит в земле в Угличе! Патриарх предавал проклятью расстригу и обманщика – ну и те монахи давай его на все четыре стороны проклинать! Их поймали, стали допрашивать. Один, уже старик, поглядел на Димитрия, побледнел вдруг и говорит:
– А ведь истинно ты царевич! У тебя крылья за плечами, как у государева орла!
И сознался:
– У моего товарища под стелькой в сапоге яд запрятан, страшный яд. Если только к нему прикоснуться голым телом, все тело распухнет и человек умрет на десятый день после сего прикосновения. Знай, государь, что нам удалось соблазнить двоих твоих приближенных. Они согласились взять этот яд и положить его в кадило, а дымом тебя окуривать. Эти люди – бывшие Борисовы военачальники, они тебе только из выгоды присягнули, а сами оставались верны Борису и тайно пересылали ему сведения о твоем войске и твоих передвижениях.
Димитрий приказал привести этих изменников. Поляки уговаривали убить их, но он пожалел двух опытных воинов, головы которых были убелены сединами.
– При ваших годах, при ваших сединах вы решились на такое предательство! – с тоской сказал Димитрий. – Бог обнаружил ваши злодеяния через своего слугу, вот этого монаха, а наказание вам пускай определяет народ.
Он уже давно ввел в обычай самому никого не судить, а отдавать на произвол народу. Народ приговорил расстрелять предателей из луков. Двух монахов-отравителей заключили в тюрьму, а третьего, который раскрыл заговор и признал в Димитрии царевича, отпустили.
Наверняка надо ждать еще новых покушений, хотя со времени того достопамятного случая в Самборе прошло около четырех лет и за это время на жизнь Димитрия не злоумышляли ни разу. Нет, он не станет уверять, что не находилось желающих, но либо они не доходили, либо охрана царевича была хороша.