Царица смуты — страница 31 из 39

Волынский и Олуфьев почти ровесники, знатностью рода тоже равны. Но за Олуфьевым, Мело рассказывал, когда Астрахань покидали, целый хвост дворни с ревом тащился, он же одного только казака дворового с собой взял, остальным раздал все до гроша и отпустил — оторвал от себя… Чем одарить Олуфьева за верность после победы? Вот воистину приятная дума! К правлению государственному едва ли годен. По военному делу много иных, способнее его. Посольство? Так! Послом к римскому двору — там ему место! Не просты будут отношения Москвы с Римом, Олуфьеву же любую тонкость доверить можно, даже если и обманут, зато не купят, верно будет блюсти интересы Москвы.

Впервые подумала о том, что награждать и милость выказывать, может быть, даже приятнее, чем возмездие вершить.

Солнце меж тем уже в ногайские степи сваливается. Непривычно! В Астрахани оно из ногайских степей рождалось, через Волгу переваливало и уходило на Украину и далее в земли западные. Здесь же сие представить трудно, скорей поверишь, будто солнце в этих местах не то, что в прочих краях, дальше степи ногайской нет ему ходу — проваливается в степь и чудным образом утром снова там, на неведомых восточных границах государства Московского. Зато стужа вечерняя, как везде, как и на Волге. Марина ускоряет шаг, предвкушая радость от тепла в жилье человечьем, мила ей изба казачья с печкой-каменкой по-черному, к тому же постарались казачки Илейки Борова, пол из грубых досок и стены бревенчатые коврами застелили, не ее коврами, подарками Муртазы, те пропали, сгорели в насаде, здешние ковры — из казацких запасов воровских, потрепаны и нечисты, но для избы о двух клетях с тусклой слюдой в окнах вместо стекла — самый раз. Печь от комнаты-горницы от стены до стены тонкой холстиной отгорожена, в холстине на три аршина от пола дыры небрежно вырезаны для прохода тепла, зато под потолком ни щелочки, чтоб дым при плохой тяге по избе не расползался. Низкая дверь, Марине в рост, медвежьей шкурой искусно обита для сбережения тепла. Из комнаты смотришь — нет двери, медведь с пастью оскаленной распластан на стене, и только. Стол у южной стены тоже кем-то затейливо сколочен, ножки гнуты, но устойчивы, и лавки-скамьи вдоль стен чисто скоблены, широки — сидеть и спать можно. Спальня в другой клети, меньшей, сплошной стены меж клетями нет, печь меж ними посередине да две холстины поперек.

Марина идет в спальню. Что ж, ложе пусть не царское, но хлопотами и заботами Дарьи вполне устроено, и когда б не совет атаманский, упала б немедля и даже баней обещанной поступилась. Как из Астрахани ушли, первая ночь в избе. И в покое? Не странно ли, в медвежьем углу (остров-то у казаков Медвежьим именуется!), на краю света, почти без войска, без власти даже над теми, кто остался с ней, и притом впервые за много дней, а то и месяцев — впервые покойно на душе, ни о чем скверном думать не хочется, скверное просто на ум не идет, впереди еще вечер и ночь, а она уже мечтает о том, как поутру снова пойдет на песчаную косу, студеной водой лицо омоет, сядет на корягу, солнцем высушенную, и будет смотреть на воду, слушать птиц и говор потоков речных и думать исключительно о приятном: разве ж не было в ее жизни приятного и радостного? И пусть сию минуту такового не вспомнить, но завтра вспомнится непременно, она уверена в том! Потому как только слышит в раскрытые двери голос Илейки, выходит к нему и требует, чтоб поспешили атаманы на совет, что устала и до ночи ждать их не намерена. Илейка что-то говорит казакам охраны, они разбегаются, сам же с поклоном вопрошает царицу, довольна ли покоями, не повелит ли чего еще для уюта обустроить, сообщает, что мыленка уже сколочена и затоплена, что татарка, девка атамана Караганца, и трав душистых насобирала, и листа мыльного нарвала, что для кожи полезен — укусы комара да паута залечивает и зуд снимает. Еще хвастается, что после бани подадут царице уху из рыбы яицкой, особым образом поваренной, какой ранее не едала — специально для нее казаки атамана Косого готовят. Марина благодарит, но всерьез беспокоится, что на ночь голодной останется, знает уже — не впервой, — каковы вкусы казачьи. Уходит в спальню ждать, когда соберется совет, чтобы призвали, и тогда войти в круг как положено царице, с милостью и вниманием…


И вот оно перед ней, ее нынешнее «боярство», ее «шляхта», ее «енералы»! Песьи клички их Марина даже мысленно с трудом произносит: Иван Корыто, Верзига, Максим Дружная Нога(!), Истома Железное Копыто(!), Бирюк, Юшка Караганец… Словно по небесному сговору, пропали в астраханской сечи атаманы с человечьими именами: донцы Заруцкого Чулков и Михаил Радцев, волжане Семен Плетнев и Василий Загородный… Правда, Валевский и его черкасские атаманы с такими же песьими кличками тоже все сгинули в волжских водах. В том Тереня Ус, подставив черкас под удар Хохлова, явно угодил Заруцкому. Оба запорожцев не жаловали. Чуть более полусотни их уцелело, и последний атаман запорожский, Богдан Неупокойко, тоже здесь, по угрюмости рожи разве только Терене уступит, но у того от природы рожа такая — угрюмее да страшней не придумаешь.

Но не разбойничьим харям и кличкам ныне дивится Марина. Себе дивится. Ведь о чем думает, на атаманов глядя! Что, если любого из них постричь, побрить, усы дурацкие укоротить, рожи загорелые отбелить, а потом переодеть в боярские платья — кто тогда признает в них разбойников? Разве что Тереня да Верзига больно злобны да порочны чертами. Но опять же гетмана Рожинского, к примеру, или боярина Плещеева и даже Басманова, благородствами черт не блиставших, если б этих в казацкое обличие привести — сущими ворами смотрелись бы. Тогда выходит, что для верного понимания достоинства человеческого порой чем-то привычным поступиться надобно. Вот чувствует же она сейчас, что Илейка Боров не только царицу в ней видит, так Олуфьев смотрел на нее когда-то… Атаман Бирюк, судя по озорному блистанию зрачков, мужик веселый и на шутку падкий. Караганец — бабник. Только он да еще Томило Суровский прихватили с собой девок из Астрахани. Истома Копыто — у этого верность человеку и присяге в характере. Подметила и не забудет. Дружная Нога — палач вроде Васьки Карамышева, но рубака лихой, знает его Марина по делу у Михайлова городка.

Вспомнился еще последний совет у тушинского царя, когда сидели перед ней полукольцом паны именитые и знатнейшие бояре московские древнейших родов. Могла бы перечислить всех, пересказать, кто что говорил, лица их перед глазами, лица помнит, а людей — нет! Словно то не люди были, а только образы людские. Не в том ли просчет ее, что к людям не приглядывалась, не вникала, полагая, что всякий человек раз и навсегда приговорен к исполнению Божьего замысла о нем, а ее задача — только угадать замысел и требовать верности и доблести в исполнении. Как сама верна долгу, так и от прочих, кого Господь в сопоспешники ей определил, — ко всем была равно строга без терпения и снисхождения. Да и времени не было, так думает Марина, различать людей по душам, то дело Господа и ангелов Его.

Так отчего же сейчас, когда перед ней худшие из всех, с кем жизнь сводила, отчего вдруг захотелось узнать о каждом много, все, словно этим знанием будет попрана несправедливость, прежним небрежением допущенная ею к другим людям, лучшим и достойнейшим?

Видимо, думы ее как-то отразились на лице, потому что Заруцкий тревожно и озабоченно хмурится, глядя на Марину, и общее молчание затянулось…

— Знать хочу, господа атаманы, — говорит Марина спокойным голосом, — как мыслите о делах наших. Благодарение Богу, не побили нас терские изменники с иудой Васькой Хохловым. Честь и память казакам и атаманам, с доблестью павшим. Нам же за правду стоять и далее непоколебимо. В действиях полагаюсь, как и прежде, на опытность вашу и Господа, погибели нам не допустившего. Говорите, атаманы, что думаете, верю и доверяю — в ваших руках моя судьба!

А Тереня уже ерзает на лавке, не может позволить Заруцкому открыть совет, потому нарушает правила, просит у царицы изволения на слово. Марина же делает вид, будто бы ей ничего не известно о распрях атаманских, просьбу Терени взглядом перекидывает Заруцкому, и тот поспешно соглашается…

— Сама понимаешь, царица, долго стоять нам здесь никак нельзя, — говорит, обращаясь только к ней. Сообщает о деле, уже решенном: — Москва потеряла нас, да ретивы холуи московские. Найдут. Потому завтра на Соляную гору отправим людей с грамотой к казакам яицким. А еще к ногайским кочевьям пошлем. У Иштарека за его аманатов десять тысяч лошадей выторгуем и, как то случится, степью пойдем на Самару, а дале как Бог удачу пошлет — к Москве или на Дон…

Тут начинается галдеж, ни царицу, ни Заруцкого никто в расчет не берет, всяк о своем кричит. Донцы отчего-то на Дон-то и не хотят вовсе. Теренины атаманы, Верзига особенно, эти с Казанью посчитаться жаждут, а Истома Копыто персидские берега вспомнил и туда зазывает братьев-разбойничков. Юшка Караганец требует Астрахань сперва наказать и с терскими казаками разобраться.

В иные времена впасть бы Марине в отчаяние… А сейчас сидит спокойно, слушает гвалт атаманский и подмечает всякое, что к делу отношения не имеет. Например, Тереня Ус, когда говорит, лоб морщит, и тогда и без того узкий лоб его вообще в черные космы втягивается, а горбоносье чуть ли не из шапки атаманской выпирается — сущий урод! Максим Нога то и дело, закусывая левый ус, правой рукой за шашку хватается; если ус отпускает, то и шашку тоже. Илейка Боров — это хитрец. Слушает Тереню — Терене сочувствует, смотрит на Караганца — и к нему с пониманием, и всяк в нем единомышленника зрит.

Интересны люди для наблюдения, когда тебе от них ничего не нужно, когда по самому главному бесполезны и неопасны.

Жаль, Олуфьев на круг не приглашен. За ним бы посмотреть, каков он среди прочих и с прочими в сравнении. Заруцкий вот рядом со всеми этими — князь! Повержен, а и мускул на лице не дрогнет, вся мука атаманская глубоко упрятана в душе, ликом благороден, осанкой тверд. Понял, что неуместен будет его боярский опашень, на круг пришел в обычной походной однорядке, единственно, чем не поступился — сапогами с золотом на шпорах да шашкой, подарком Сигизмунда. Но и без того, в тряпье даже, все равно паном смотрелся бы среди разбойников-атаманов, как равным был когда-то в кругу панов и бояр.