Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского — страница 33 из 72

– Скажи, Диафант, – у Васи даже голос осекся. – Я… царя… увижу когда-нибудь?

– Увидишь, – твердо сказал Диафант.

– Вот как тебя?

– Бог даст, будешь еще и другом российскому самодержцу.

Диафант говорил серьезно, но Вася помрачнел.

– Я же – Перовский. Я – воспитанник.

– Богу молишься, и Бог даст по твоей охоте, коли охота будет велика. И по сердцу твоему. Сколько сердца, столько и даст.

– Я помолюсь, – сказал отрок.

Благодетель

Мсье Коланн, гувернер Васи и Льва, явился на церковном дворе уж никак не из-под земли, а будто вброшенный катапультой.

– Что вы со мной делаете, ужасный мальчик! Вы – босы, Боже, Боже! Вас же не отмыть…

Мсье Коланн схватил Васю за руку и помчал, а башмаки у него были семимильные.

– Скорее же, скорее! – в отчаянье взывал гувернер. – Граф хочет видеть ваших братьев и вас.

На крыльце их ждал Алексей.

– Вася, слава богу! Через семь минут мы должны быть в приемной благодетеля нашего.

Васю окунули в кадку с теплой водой. Завернули в полотенце. Одевала же его вся прислуга:

– Граф ожидает! Граф!

Через семь минут Алексей, Лев, Василий стояли перед белыми, с золотыми вензелями, дверьми Большого Кабинета.

В комнате ожидания в четырех углах высокие напольные часы в виде колонн. На колоннах: младенец, юноша, муж, старец. Младенец лежал в раковине, забавляясь жемчужиной с голубиное яйцо. У юноши на ладони сиял алмаз. Муж разглядывал закрытый ларец из бадахшанского лазурита, а золотой ключ к ларцу держал старец.

Заиграли куранты. Часы начали бить, двери раскрылись, и братья мимо замерших лакеев вступили в святая святых графского дворца.

Все шесть окон – на восток. Окна высокие. Подоконники в аршине от пола, круглые арки в аршине от потолка.

Перед окнами массивный, черного дерева стол, углы строгие, без затей. Черное дерево подобно кайме, все поле стола закрыто багряно-красным сукном. В центре стола книга в кожаном переплете – Библия – и золотой семисвечник.

Перед столом ковер. Вместо орнамента – земной шар, окруженный семью планетами. На планетах знаки зодиака. Сверху над земным шаром испускающая лучи звезда, выше звезды – месяц.

В Большом Кабинете Вася был всего-то в третий раз, а ковер с небесными светилами, полыхающий огнем стол видел впервой.

Раздалось сердитое покашливанье, Вася вздрогнул, нашел глазами благодетеля. Граф Алексей Кириллович был в другом конце кабинета, за обычным своим столом из темного малахита. Вместо зияюще черного платья – нежно-розовый кафтан с пуговицами из рубинов. На безымянном пальце правой руки рубиновый перстень. На лице румяна.

– В сей день Церковь поминает Онуфрия Великого. Преподобный шестьдесят лет спасался от греха в пустыне Фиваидской. Для нас, насельников Почепа, 12 июня – день отменно величественный. В 1746 году, на осмнадцатом лете жизни граф Кирилла Григорьевич, царствие ему небесное, произнес историческую речь в Академии наук перед Ломоносовым, Тредиаковским, Шумахером, Блументростом, Корфом, Бревеном и прочими, прочими.

Голос у благодетеля был высокий, но тембра преудивительного, как бы в солнечных зайчиках, в смешинках. Граф взял со стола лист, лорнет.

– «Почтеннейшие господа!» – глянул на сыновей. – Это к ученой братии… «Всепресветлейшая державнейшая государыня и повелительница наша Елизавета Петровна, наша всемилостивейшая Императрица и самодержица с неутомимым материнским попечением старается неустанно споспешествовать благу и чести своих подданных. Ныне она соблагоизволила своим высочайшим повелением назначить меня Президентом Императорского общества столько же ученого, сколько и славного. Такая высочайшая милость нашей всемилостивейшей монархини налагает на вас, государи мои, на всех вообще и на каждого в особенности обязанность направлять свои труды к согласованию их с мыслью высокоблаженной и достославной памяти Петра Великого, первого основателя вашего общества. Меня же эта милость побуждает наблюдать и приводить в исполнение точнейшим образом все то, что из вашего прилежания и усердия может быть извлечено в пользу нашего отечества». – Граф положил лист на стол, посмотрел на сыновей, улыбнулся. – До Кириллы Григорьевича президента не было лет пятнадцать, и посему профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский разразился одою: «Академия, чрез ваше графское сиятельство, оживотворивши все свои члены и в здравие пришедши, как с одра тяжкия болезни восстала».

Благодетель вышел из-за стола, поманил к себе Алексея.

– Вырос, вырос! Твой брат Николай третий год Москву покоряет, но нет признаков, чтоб древний стольный град пал к его ногам. Твой черед брать стольный град, да не приступом – терпеливым познанием.

Алексею восемнадцать, но ростом он уже с благодетеля.

– Пригнись, пригнись! В темечко тебя поцелую! – И без смешинки в глазах глянул на Льва и Василия. – Звезды темечку нашептывают тайны Вселенной.

Взял Алексея за плечи, словно проверил на крепость, провел ладонью по высокому лбу сына.

– Французским, английским, немецким владеешь. Сам же, слава богу, – русский! Думаю, докторской степени философских и словесных наук ты и теперь достоин, но учеба в Московском университете уж тем полезна, что войдешь в круг не только премудрых старцев, но своих ровесников, жаждущих для отечества и для себя великих духовных подвигов. Сказать будет кстати, граф Кирилла Григорьевич в свое время поручил Московский университет и гимназии попечительству Ломоносова. Немцы – все эти Мюллеры, Брауны, Фишеры – противились, но увидали перед собой шиш. Кирилла Григорьевич гору своротил ради просвещения России. Батюшка мой многих переупрямил, но добился своего: число гимназистов, взятых на казенный кошт, увеличено было втрое. Теперь забыто, а ведь это Кирилла Григорьевич купил у Строгановых дом для Петербургского университета. Он и в Батурине бился открыть университет. Не позволили.

Благодетель поднял руки, поманил к себе Льва и Василия.

– Настройте флюиды свои на чувства самые нежные, сокровенные. Кирилла Григорьевич ныне с нами. Он здесь. Смотрит на вас и радуется вам. – Прошел к столу, взял еще один лист. – Слушайте со вниманием, господа. «По вступлении в Государственный Совет просьбы графа Разумовского, просившего воспитанников и воспитанниц его Перовских с матерью их утвердить в дворянском достоинстве и обещавшего в знак благодарности для пользы общественной знатные пожертвования (3000 душ), Государственный Совет судил в прошлом году, что по уважении оных прошение графа Разумовского достойно Всемилостивого соизволения, но чтобы в указе о дворянстве Перовских не включать мать их…» – Алексей Кириллович кинул лист на стол. – Далее не интересно. Первое – хорошо: второе – отвратительно. Я не скрыл своего негодования, отрекся от вклада, тотчас и сенаторы изволили прочесть мне нравоучение… Но справедливость, но правда Божия торжествуют! Отечество вас признало, а вы благодарно послужите ему.

Граф поочередно обнял воспитанников и, отпуская, объявил:

– Приглашаю отобедать со мною. Ради праздника будут любимые вашей матерью гречанки. Ах вы милые дворяне мои! – И граф, к изумлению братьев, отер глаза перстами.

– Это какие гречанки? – спросил у младших братьев Алексей, когда двери кабинета затворились за ними.

– Не знаю, – пожал плечами Лев.

– Индюшки! – хмыкнул Вася. – За ними Диафант смотрит.

– Птиц из Греции доставили? – допытывался Алексей.

– Грецкими орехами их кормят – вот что! – Вася о дворовой жизни знал много больше своих братьев.

Матушка

Мария Михайловна Соболевская роду была подлого, мещанского, зато красоты солнечной. Бог дал ей ума доброго, истинно русского, когда в слове – просто, а в жизни все по-божески.

Мария Михайловна хозяйкою в Почепе себя не выставляла, но указы графа без благословения барыни исполнению не подлежали. Граф на расправу был жесток, скор и знал об этом.

Вот и в день великой радости для ее детей, получивших дворянство, Марии Михайловне пришлось с утра прокурорствовать.

Портомоя Глашка, женщина изумительной ядрености и ужасной силы, мужа своего пономаря Вассиана кинула в сердцах в печь и навеки опозорила. Спалила бедняге роскошную бороду и дивные черно-бурые кудри – загляденье почепских и дам, и баб.

Граф, не вникая в дело, осудил разбойницу на тысячу батогов.

– Откуда в тебе злость-то взялась этакая? – зная кротость великанши, печалилась Мария Михайловна. – Ты хоть гора горой, а не выдюжишь такого боя. Откуда, говорю, злость-то взялась? Сколько тебя помню, ты же само смирение.

– Сердце разгорелось, матушка, – сокрушенно вздыхала Глашка. – Вассиан ладно бы ночью, втайне, а то ведь по-кобелиному, выскочил из-за стола в обед – и нет его! Я пошла глянуть, что это ему приспичило, а он за плетнем в лопухах на соседке. Я его сграбастала, в избу, а куда девать? Глаз-то и лег на печь.

– Голубушка, так это иное дело! – просияла Мария Михайловна. – О Вассиане молва – петух!

– Петух, матушка! – согласилась Глашка. – Я терпела… Ладно бы за глаза, а тут вот оне.

– Однако ж всякому человеку – Бог судья. Если все мы возьмемся казнить – Каину уподобимся.

– Каины и есть, матушка. Ты не жалей меня. На роду, знать, мне написано под батогами с душой расстаться.

– Дура!.. Вассиану за блуд урок. Отрастет его краса… Да и ты в ум-то возьми – ему же отбою от баб нет.

– Пригожий, – вздохнула Глашка.

– Лозы отведаешь вместо кнутов да батогов. Мало дать не могу, он ведь у тебя – пономарь.

– Пономарь. – Глашка даже плечами повела. – Колокольного чину человек.

– Две сотни розог! – решила Мария Михайловна.

Глашка пала на колени, чмокнула спасительницу в ручку.

– Ладно. Сто пятьдесят! – Мария Михайловна воззрилась на распорядителя. – Запомнил? Сто пятьдесят. Розог!

Два других дела были печальные. В Красном Роге сгорела изба работящего мужика Тюри. Молнией сожгло. Граф указал доискаться – за какие грехи.