– Разрушенный город Стагиру заново построил, – быстро сказал Лев. – Аристотель был родом из Стагиры.
– Ах, как бы я хотел сыскать Аристотелей для вас, для юношества. Но ваш Мерзляков – тоже голова. Ступайте, ступайте! Девятая книжка «Вестника Европы» сегодня пришла. Там дивный подарок от Жуковского. Сами увидите.
В журнале нашли «Людмилу». Подзаголовок – «Русская баллада».
Прочитали вслух. Поэма про жениха-мертвеца, но стихи легкие, ритм завораживающий – журчащий ручеек. Поразила картина природы:
Вот и месяц величавый
Встал над тихою дубравой;
То из облака блеснет,
То за облако зайдет…
Пение сердца. Господи, как просто!
– А Жуковский-то нашего поля ягода, – сказал Лев. – Незаконнорожденный. Я вчера у Загряжских был. Наталья Кирилловна сказывала: матушка Василия Андреевича – самая настоящая турчанка. В гареме жила.
– Так-то вот! И турок, и сукин сын, а стихотворцев лучше, чем он, в Москве нет! – возликовал Василий.
– Вот и я говорю, – улыбнулся Лев. – Какие лета у Жуковского? Двадцать пять! А «Вестник Европы» ведет не хуже, чем Карамзин.
– А в каком он чине?
– Ты лучше спроси, в какой он славе!
Василий резко захлопнул журнал.
– Жуковский – книжная душа, а нам с тобой каких чинов ожидать?
– Бог даст – и будут! Чины, звезды! – Льва словно бы и не волновало, что отец их, дворянин Перовский, – плохо придуманный миф.
Любовь и слово
Сколько нежных сердец приворожил автор «Людмилы»! История мрачная, загробная, однако ж рассказанная ко времени. Во многих домах не дождались суженых и после Аустерлица, и резни под Эйлау, где полегло двадцать шесть тысяч русских воинов, под Фридландом – пятнадцать тысяч убитыми. Жуковский учил любви, неведомой в России. Быть верною встающему из гроба – ужас! Кровь стынет, но какова любовь!
Василий Андреевич и сам в ту пору летал под небесами от любви. Его любовь была трепетная и недоступная. Тайна двух сердец.
Он любил Машу Протасову, свою племянницу, свою ученицу. Журнал принял ради любви – бежал из Белёва.
Просить Машиной руки у Екатерины Афанасьевны? Глянет – и окаменеешь.
Екатерине Афанасьевне не чепец бы носить, а шелом. Прирожденная поленица-богатырша. Прошлым летом весь Белёв изумила силою духа своего.
Случился пожар в церкви, а в погребе – сорок бочонков с порохом! Все оцепенели, а Екатерина Афанасьевна взяла полицмейстера за грудки да и встряхнула:
– Отворяй тюрьму. Сорок арестантов сюда!
Тюрьма, слава богу, поблизости, скоком на телегах туда-сюда. Доставили братву.
– Всем будет снисхождение! – объявила Екатерина Афанасьевна. – Выноси бочки!
Пламя из окон языки показывает, алтарь запылал: у героев ноги к земле приросли.
– Не робей! Я, баба, и то не боюсь! – И в погреб, арестанты за ней.
Повыкатывали бочата, да с горы, в Оку. Тут и пыхнула церковь огненным столбом.
Екатерину Афанасьевну губернатор приезжал благодарить, а в Белёве Протасову бояться стали. Экая ведь силища-то! В огонь пошла да ведь и вышла.
Не смея подступиться к матушке Машиной, Василий Андреевич стихами лелеял свою любовь:
Беру перо – им начертать
Могу лишь имя незабвенной;
Одну тебя лишь прославлять
Могу на лире восхищенной:
С тобой, один, вблизи, вдали.
Тебя любить – одна мне радость;
Ты мне все блага на земли;
Ты сердцу жизнь, ты жизни сладость.
Пьяному море по колено, а влюбленному так по щиколотку.
И Василий Андреевич кинулся защищать… народ. Напечатал в журнале статью «Печальное происшествие». Укорял крепостников в похищении свободы у крестьян и дворовых людей. «Просвещение должно возвышать человека в собственных его глазах, – а что унизительнее рабства?» – округлостью фразы скрашивал свой праведный гнев.
Помещики по прихоти иным слугам дают образование, приучают к господской жизни, а потом указывают несчастным на их место – в людской.
Приводил надрывающие сердце примеры. Живописец из крепостных после смерти друга-господина достался в наследство крепостнику иных понятий на право распоряжаться человеческими судьбами.
«Теперь этот человек, – сокрушался Жуковский, – который прежде принимаем был с отличием и в лучшем обществе, потому что вместе со своим талантом имел и наружность весьма благородную, – ездит в ливрее за каретою, разлучен с женою, которая отдана в приданое за дочерью господина его…»
Любовь в разлуке удесятеряет духовные силы. Василию Андреевичу мало было его журнала. Он принялся изучать «Слово о полку Игореве». Уже и зачин был написан:
Не прилично ли будет нам, братия,
Начать древним складом
Печальную повесть о битвах Игоря,
Игоря Святославовича.
Начаться же сей песне
По былинам сего времени,
А не по вымыслам Бояновым —
Вещий Боян,
Если песнь кому сотворить хотел,
Растекался мыслию по древу,
Серым волком по земле,
Сизым орлом под облаками.
В синий вечер, когда земля покрывалась первым снегом, встало перед ним Мишенское, матушка, еще молодая, огнеглазая, суроволюбящая Мария Григорьевна, девицы дворовые… И что-то такое родное было в тех давних запахах, в той деревенской жизни…
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали:
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали.
Написал и задохнулся от любви. К России, должно быть.
Снег пололи; под окном
Слушали; кормили
Счетным курицу зерном;
Ярый воск топили…
Вскочил, встал возле окна, вспоминая, как еще гадают. Побежал в комнату к Максиму, к рабу своему.
– Что перед Крещением у девиц бывает?.. Воск топят, снег полют, башмачок кидают… Что еще?
Супруга Максима смотрела на барина, как на дитя.
– Перстеньки в воду кладут.
– Верно! А что еще?
– Кладут вещицы под блюда, а то и в чашу с водой, тянут наугад и поют:
Плывет чашечка из-за морья.
Куда приплывет, тут и расцветет.
Кому вынется, тому сбудется,
Не минуется! Слава!
– Как же я забыл?! Тому сбудется, не минуется… Благодарю.
Убежал счастливый. Тотчас и закончил строфу:
В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны.
Ликовал. Как просто! Как удивительно хорошо! По-русски, Господи!
И как же грустно стало. Строил дом ради какой-то новой, своей жизни, ради матушки. А матушка недели в доме не усидела. Умчалась Марию Григорьевну навестить… И пошло: денек-другой в собственных хоромах, неделю-другую у Марии Григорьевны.
Уже и покупатель на дом есть. Вывезет матушка не прижившееся барахлишко в конуру свою – и страница домовладения перевернута. Матушку можно понять. Всю жизнь при Марии Григорьевне. А Марии-то Григорьевне за восемьдесят. Грех ее оставить. Крутой человек, да ведь добрейший.
Отвлекая себя от горестей своих, взял только что вышедшую из печати книжицу Дмитриева «Путешествие N.N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия». Василий Львович Пушкин попал на язычок Ивану Ивановичу.
Друзья! Сестрицы! Я в Париже!
Я начал жить, а не дышать!
Садитесь вы друг к другу ближе
Мой маленький журнал читать;
Я был в Лицее, в Пантеоне,
У Бонапарта на поклоне;
Стоял близехонько к нему,
Не веря счастью моему…
Весело, легко. Не обижая, но весь Василий Львович – вот он.
В каких явлюсь к вам сапогах!
Какие фраки! Панталоны!
Всему новейшие фасоны!
Какой прекрасный выбор книг!..
Читал, улыбался и… – взял свой лист:
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали…
Та же естественность речи, та же безыскусная простота – новая поэзия в самом воздухе России. Должно быть, грядет опрощение жизни сословия, почитающего себя за высшее. Спрятаны в чуланы парики, царь на пирах сидит не за отдельным столом, нет прежних выездов, когда за боярином следовало до тысячи слуг. Царь прогуливается по Петербургу без свиты, пеший, с одним-двумя офицерами. Каждый петербуржец может увидеть гуляющего императора.
Но что есть движитель опрощения? Идеи просветителей, того же Руссо, революция, заставившая признать гражданина ровнею перед Отечеством их сиятельствам и даже Их Величествам? Или же все-таки микроб опрощения, вернее сказать, естественности – в слове? Если мир создан Словом, Слово движет жизнь. Так, может быть, употребление французского тормозит мистическое преобразование жизни в России. Этакая плотина, перегородившая естественное русло.
Василий Андреевич поискал силу, какая могла бы перебороть порок пренебрежения языком своего народа. Такой силы не было. Разве что – поэзия!
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали… —
прочтете, господа, и повторите, и дети ваши прочтут.
Острослов
Весь январь 1809 года для Петербурга был сплошным праздником. Император Александр с небывалой для его двора пышностью принимал королевскую чету поверженной Наполеоном Пруссии. Для короля Фридриха-Вильгельма сей широкий жест России обещал непоколебимое заступничество. Для королевы Луизы визит в Петербург был последнею надеждой разбудить в АлексАндре ответную любовь. Она умирала от любви.
В своих петербургских покоях королева нашла туалетный прибор из червонного золота, дюжину роскошных платьев, каждое – состояние, и корзину с турецкими шалями. Что ни шаль – поэма красок, сказка о чудесах таинственного Востока. От великолепия подарков на Луизу дохнуло холодом недоброго предчувствия. Увы! Увы! Александр на всех балах танцевал с нею, был удивительно ласков и внимателен, да ей-то нужна не слава избранной, а всего лишь одна, тайная, безумная ночь с ним, с белокудрым ангелом! Без этой победы ее красота могла повянуть в считанные дни. А вот разделенная любовь и для Пруссии стала бы полезной. Александр выторговал у чудовища Наполеона двадцать миллионов из ста сорока. Такова была контрибуция. Бонапарт свои аустерлицы оценивал не одною только славой, но и франками.